— Да ездил по деревням, которые ты по милости своей, ясневельможный, пожаловал мне.
— Ну добре; а что ж, всё как следует?
— Да так, слава Господу, всё добре. Поспешал сегодня до тебе, куме, чтобы завтра веселиться в Бахмаче на твоих именинах — первейшая радость, утешение сердца моего, когда ты будешь жив и благополучен!
— Спасибо, спасибо, куме; ты для меня дороже родного брата, ты один сердца моего утешитель, сам люблю тебя, как никого в свете не любил; не буду тебе больше говорить сего: кто крепко любит, тот не рассказует про то.
Кочубей обнял и со слезами поцеловал Мазепу.
— Пусть свет на чём хочет, на том и стоит, а я живу, и одного тебя почитаю, одного тебя люблю и поважаю; а всё остальное провались в землю! Завсегда звикл мою, к великой милости твоей, заховати найзичливейшую приязнь, с которою и в домовину лягу; учиню тебе чинючи: что в каких хуторах и деревнях ни ездил, везде недобрии люди слухи черныя на тебе, куме, доказуют, и ни добра, а зла твоей гетманской душе желают, и всё то зачинается от полковников и знатных чинов казацкого войска; да и попы и чернецы не в стороне от сего, а и сами подтверждают и зло кохают.
— Болит моё сердце, болеет и душа! Господи, Господи, наказуешь ты мене, для тяжкаго испытания!..
— Приехал я под Ирклеев, Хруль, арендатор, прийшел до мене по вечерней заре и начал говорить: «В город Золотоношу черница прийшла и неизвестный поп старец, из-под святаго Киева-града Божьяго; и старым людям, и казакам хвалилася, что в Киеве святом слышала людей польских пашквилующих на твою гетманскую славу, и на твоё гетманство, и сами они писание скверное читали; черница молода, лет шесть-на-десять», — я поважаючи кума ясневельможнаго, черницу под караул взять повелев, в Бахмач привести, а попа стареца допытать: откуда и кто он. Но поп, как учинилось, на Запороги через Ирклеевский курень отъехал; полагаю, нелишне, чтобы ты, ясневельможный куме, и от себя послал за черницею; чтоб без помехи приставили её в Бахмач, и буде она виновна в чём — в пример казни перед народом.
— И черницы, и попы все на мою бедную невинную голову! Бог, да царь, да ты один, найзичливейший приятель, мой куме, любишь меня! Чтоб веселиться завтра, я с горя, тяжкаго горя крепко смеяться буду: и горе смеётся! Когда б только ты сего не знал, куме мой, куме. Ох! Ох! Ох! Тяжко, тяжко, когда горе смеётся, да что же делать!..
— Ясневельможный куме, плюнь на горе да веселись! Ничего не думай и — вся гетманщина засмеётся, как та дивчина, которая червону розу в косу вплетает!
— Ох! Так, да не так.
— Да так! Ну, ласце и приятельству твоему отдаюсь я: поеду до жены и детей — с дороги прямо к тебе!
— Прощай, куме; ты от мене, а слёзы в очи мои; другой бы веселился, а я целу ночь проплачу, горько проплачу; какая радость, когда вся гетманщина идёт против мене. Я, скажут, причиною, что голова летит за головою под секирою — а не подумают, не рассудят, что не я сужу, а есть кому и без гетманской головы судить. Теперь судья не то, что в стародавние годы; есть, кто пануе в гетманщине, а гетман, как сояшник старий, какой воробец ни прилетит, всякий клюёт его семя... Прощай, куме, поклонись жене, и поцелуй дочку мою, и завтра все — в Бахмач. Вы знаете, что праздник мой для вас одних, а ни для кого другого.
Кочубей обнял гетмана.
— Прощай, куме, прощай.
— Господь да сохранит тебя!
Кочубей ушёл; через пять минут после ухода его, тихими шагами вошёл в комнату гетмана мужчина средних лет в длинном чёрном платье, подпоясанный широким ремённым поясом, волосы на голове его подстрижены в кружок на груди висел большой серебряный крест.
— Будь здоров, Заленский.
Иезуит сказал приветствие на латинском языке, и в пояс поклонился гетману.
— Давно приехал?
— Сейчас!
— С Бахмача?
— С Бахмача!
— Благополучно?
— Слава Иисусу Христу! Все заняты приготовлением к завтрашнему празднику! Батурин наполнился приезжими; как я слышал, ни одной хаты нет без постояльцов; приехало много людей и панов с Польши.
— Не знаешь кто?
— Граф Потоцкий приехал, граф Забела, граф Четвертинский, граф Жаба-Кржевецкий, князь Збаражский, граф Замбуеш, князь Радзивил и много других.
— То все зичливые приятели, не забывают меня, спасибо!
— О, ясневельможный, тебя забыть, тебе всё покоряется: ты друг и приятель короля польского, любимец шведского и русскаго, недаром же все они присылают к тебе послов.
— Ну, правда твоя, Заленский, до какого только часу все они почитают меня искренним приятелем... вот и московский царь... Но знаешь ты меня лучше, может быть, чем кто другой... Ну вот, что хочу сказать тебе, Заленский, слушай: сейчас был у меня пан, который больше всего на свете боится жены своей, пан Кочубей; он уверен, что я его больше всего на свете люблю, счастлив дурень думкой!.. А Кочубей ещё счастливее и дурня... жаль только, что жена совсем его замучила; он говорил, что приехал с Ирклеева, был в Полтаве, в Диканьке, народ восстаёт против меня! Слушай же, найди мне человек с десять верных и добрых компанейцов и послать их в города, переодев простыми казаками, да наказать, чтоб за всеми зорко примечади, а паче всего за полковниками и попами. Вот, может быть, и поп Иван найдётся; всё будет пожива катови, а казакам и народу диво да любо глядеть, как голова от шеи отскочит. Завтра казнить Соломона; и распусти слух, что сам царь повелел немедленно, как только получится указ, казнить Соломона; от-то лучше, будут говорить, хотя завтра и праздник и мои именины, а я-таки всё исполняю царский указ: не дремлет, дескать, гетман, скажут; да и сами спать не захотят...
— Так это святая правда! — сказал иезуит.
— Завтра же разослать компанейцов и выслать по дороге к Ирклееву из Желдатскаго баталиона казаков, навстречу чернице, которую пан Кочубей приказал привести в Бахмач. Черница про нечестивыя письма спевала в Ирклееве, не знаю, заспевает ли на встряске?
— Заспевает!..
— Ия твоей думки; ну а компанейцам прикажи, всякого казака, который слово пикнет про меня, хватать да ночью везть в Батурин; чёрт побери, ещё им мало! Так поставим на всякой улице по три виселицы, да по десяти колодок на площадях, пусть каты тешатся, — какая нам нужда; да хоть и народ сумует, зато мы с тобою будем смеяться.
— С проклятыми казаками так и следует делать!
— Прощай!
Иезуит поклонился и вышел.
Между тем Кочубей приехал в свой дом. Любовь Фёдоровна сидела на кресле в спальне, и, сложив три розовых пальчика рученки Мотрёньки, стоявшей перед образом на коленях, учила её креститься и читать Отче наш; в эту минуту Василий Леонтиевич скорыми шагами вошёл в комнату и закричал:
— Здравствуй, Любонька, здравствуй, сердце моё!
Любовь Фёдоровна, не ожидая прихода мужа, испугалась крика, вмиг оборотила голову к Василию Леонтиевичу и сказала:
— А ну, Господь с тобою, чего ты так кричишь? Рад, что приехал, вишь, давно не виделся, соскучил! Ну, здравствуй, тихо бы сказал, а то на всё горло кричит, как гетман на сердюка... Я тебе не гетманская покличка, не в поле, не с полковниками, где венгерское дерёт ваши горла... Ну, здравствуй!
Любовь Фёдоровна поцеловала мужа.
— Всё благополучно?
— Слава Богу! — тихо отвечал Кочубей.
— Садись, а я Мотрёньку поучу молиться Богу, Ну, читай же, моя галочко: Отче наш...
— Оце нас... мамо, спать хочется!..
— Ну, дай я тебя перекрещу, и беги ложись спать!
Любовь Фёдоровна перекрестила Мотрёньку.
— Иди ко мне, Мотрёнька, иди, серденько! — сказал Василий Леонтиевич.
Мотрёнька подошла к отцу. Он приподнял её, поцеловал в уста, глазки, перекрестил и сказал:
— Иди с Богом, да роста велика!
Любовь Фёдоровна отворила дверь и Мотрёнька, потирая ручонкой глазки, убежала.
— Где был ты в эти две недели?
— Был везде!