На печи, забившись в угол, закутанная, замотанная в рухлядь сидела жена мельника. Увидев мужа, она сбросила себя с печи, рухнула перед ним на колени.
— Сын разорил! Сын, будь трижды проклят!
— Прочь! — заорал Чернов. — Где Гераська?
Двинул ее кулаком в лицо и раскрыл горницу. Те же картинки на стенах, тот же затоптанный пол, но в углу развороченный пустой сундук.
— Гераська где?
Ослепнув и обезумев от ярости, он вдруг согнулся в коленях, с размаху боднул Уфимцева в подбородок и, наваливаясь на него всем грузным телом, начал душить.
Чекан не смог его оторвать, у мельника оказалась звериная сила, и образумить его удалось лишь крепким ударом рукояткой револьвера между лопаток. Чернов охнул, разжал тиски, выгибая плечи, отступил к стене. Там рванул ворот рубахи.
— Стреляйте… кончилась жизня…
— Ты еще поживешь, Петро Евдокеич, — отплевываясь и поправляя себя, сказал Уфимцев. — Эка, на что способен!
Со связанными назад руками, Чернов ревел и лаялся, затем внезапно стих, понурился.
— Ай, милый сын! Ай, сынок дорогой! Отблагодарил отца…
Гераська обработал родителей так умело и с такой поспешностью, что ему мог бы позавидовать любой прожженный мошенник.
Как потом выяснилось, Чернов ничего от него не скрывал. А проводив со двора арестованного отца, Гераська, напуганный и потерявший опору, сразу же утратил чувство сыновнего долга. Уже на следующий день, когда помольцы разъехались с мельницы, он рассчитал батрака, опустошил сундук от накопленных отцом денег и одежды, погрузил все на подводы, угнал скот.
— Ну, и милый сын, — бормотал Чернов. — Пустил мать по миру. Отца без куска хлеба оставил.
— И что же дальше, Петро Евдокеич? — спросил Чекан, отослав Ахмета во двор задать голодной корове сена и наносить в избу для мельничихи дров и воды. — Развязать тебя или снова начнешь буянить?
— Развяжи, — попросил Чернов. — Не люди ограбили. Свой сын. А Россия велика. С деньгами уедет, подлец, не разыскать. Все спуталось, все смешалось в жизни. Не дети, а выродки. Один отца кончил, другой заживо схоронил. Куда ж мне теперич деваться? Заново начинать вдвоем с бабой — интересу уж нет. Да ведь и припаяют, наверно, мне?
— Поглядим прежде, как себя поведешь! — сказал Уфимцев. — Ведь зря нас морочишь. Весной снег стает, ящик найдем. Небось, в сугроб сунул?
— Не надолго! — рассеянно ответил Чернов. — Не загадывал такого исхода. Евтей Лукич велел Барышеву передать.
— Что было-то?
— Патроны винтовочные…
Его прервал Ахмет. Открыв дверь настежь, радостно возбужденный и торжествующий, Ахмет погрозил пальцем Чернову:
— Кто врет-та? Айда смотреть!
— Нашел?
— В поленница дров лежит.
Это он пошел брать дрова, как велел Чекан, и заметил, что поленница с угла обвалилась. Аккуратный старик не стерпел беспорядка, стал поправлять и наткнулся на ящик.
— Айда смотреть!
— Неси, — согласился Чернов, не подымаясь с лавки.
— Теперь рассказывай, — распорядился Уфимцев, приготовляясь составлять протокол. — Что делать хотели?
— За нашу прежнюю жизнь мстить!
Уже пришибленный, Чернов еще нашел в себе наглость сказать об этом смачно, подчеркнуто. Признаваясь, не хотел себя унижать. Ведь не жулик, дескать, не вор!
— А о себе не подумали?
— Когда нутро жжет, то и холодной воды напьешься! Сначала умри ты, потом я. Кто кого! Выбору не осталось.
— Ишь ты, слова какие! — удивился Уфимцев. — Мудрено. А что тебе Прокопий Екимыч говаривал?
— С Согриным у нас согласия нет, — сказал Чернов.
— Каковы его связи с Барышевым?
— Ничего точно не знаю! — Чернов понюхал табаку, взял еще более откровенный тон. — Свиданье с Барышевым у меня состоялось короткое, пришлося гнать к Лукичу…
— Где теперь Барышев?
— Не знаю. Разошлись мы с ним. Вы забрали меня у Окунева, а Барышев-то в ту пору дожидался в брошенной избе Половнина. Куда потом подевался, мне неизвестно…
Чернова вернули в камеру. Ящик с патронами Уфимцев закрыл в свой железный шкаф. Ахмет, довольный, что честность не пострадала, ушел получать расчет.
26
Ульяна была уверена, что наговоренный Лукерьей банный веник помог. Еще в тот день, когда Павел Иванович вернулся из поездки в райком, не раз замирала и трепетала вся от предчувствия, если не разлуки, то какого-то другого несчастья. А в субботу сходила с мужем в баню, попарила его, пошептала над ним и как-то сразу ей полегчало. Да и тревога поулеглась: Барышев словно сгинул! Соврал, значит, Егор Горбунов, посмеялся над дурой-бабой. «Зайди еще ко мне в избу со своим подлым языком, так я тебя скалкой в лоб угощу!» — пригрозила Егору в мыслях.
Павел Иванович продолжал пропадать по ночам, зато хоть немного помог по хозяйству: вывез из ограды снег, поправил ворота у пригона. Уж не ладился спать в одиночку. Иногда жалел: «Страдалица ты, Уля! Не захворала бы!» Тело у нее было здоровое, выносливое. Это она только лицом подурнела. И потому не понимала: к чему клонит муж?
Упала Ульяна на колени перед божницей и прокляла свою бабью долю, когда вслед за происшествием в доме Окунева донеслось, что Гурлев вместе с милиционером и избачом гоняли в Межевую дубраву на розыск ее венчанного мужа. Ничто теперь помочь не могло. Думала ведь — просто так явился Павел Афанасьич, нагулялся, вдоволь пошатался по белому свету, а оказалось: не с добром пришел! Не останется Гурлев жить дальше, сочтет за позор коротать век с бывшей женой бандита. «Не останется, — в горе своем, словно в огне, горела Ульяна. — В одночасье бросит! Все здеся было ему чужое, а теперич и подавно!» Потом догадалась: «Вот к чему называл он страдалицей! Я-то от него таилась всяко, а он знал уже все про все!»
И еще днем достала из сундука, перештопала, погладила и связала в узел все белье Гурлева, как в дальний путь собралась отправлять.
Узел положила к дверям: бери и уходи, куда хочешь!
Но Гурлев его не заметил. Сразу от дверей прошел к столу, сбросил одежду и обувь, устало навалился на столешницу.
— Дай, Уля, поесть! Экая погода чертова разыгралась.
После ужина залез на печь греться и там уснул.
Ульяна залезла туда же, всю ночь просидела рядом. Новое горе взяла добровольно: сама отказалась от прав мужней жены, от всех потраченных забот и хотела быть к Гурлеву справедливой. Пускай уходит! Силой к себе не привяжешь. Впереди в ее жизни не виделось хоть бы крохотной полоски просвета, а только тьма и холод пустого, безрадостного одиночества. Она и на это решилась.
Гурлев встал на рассвете, слез на пол, налил воды в рукомойник.
— А куда мое белье приготовила? — спросил он, кивнув на узел.
— Сразу возьмешь с собой, — сухо сказала Ульяна.
— Из дому гонишь?
— Жить ведь не станешь, Паша!
— Не дури!
— Да уж какая дурь! Позор-то со мной терпеть…
— А-а, — сообразил Гурлев. — Эвон о чем! Иной бы мужик тебе деру дал. Не бери себе лишнее. Не живи мыслями врозь. Зря-то не мучайся.
— Боялася…
— Зато меня оконфузила. Думаешь, легко было слышать от посторонних людей, что бывший твой муж объявился? Ты-то знала давно?
— Давненько.
— Небось, он же, твой Барышев, меня поджидал. Помнишь, когда я следы за пригоном нашел и говорил тебе, что смерть приходила?
— Я узнала уж после того.
— Кто передал?
— Егорка Горбунов. Встречал-де…
— Врет! Тут что-то не так.
— Может, соврал…
— Послушай, Ульяна! — Гурлев плеснул в лицо воды из рукомойника. — Давай побаям начистоту. Сошлась бы ты с Барышевым?
— Скорей умерла бы! — страстно ответила та. — Я ведь не по своей воле замуж пошла. Родители сговорились, как корову в чужой двор продали. А если бы ты ушел и того Павла вместо себя тут оставил, на том конец…
— Я бросить не могу. Нельзя! Не стану греха таить: иной раз жить с тобой неохота. А бросить, да еще теперь — в трудную пору, бесчестно! Я тебя за первого мужа не виню.