Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Чернов озабоченно кашлянул.

— Дел-то по хозяйству мало ли! Мы с Евтеем конями хотели меняться: мово жеребца на его кобылу. Ну, и магарыч справили. Нельзя иначе, не уживется конь во дворе.

Сашку еще знобило, он безразлично глядел на все, словно уже не жил на этом свете. Аганя принесла из малой избы молока, хотела его напоить, поддержать в нем силы, но Сашка отвернулся, бессильно опустив голову. «Какая обреченность!» — подумал Чекан.

Между тем под внешним безразличием и обреченностью Сашки еще продолжало существовать, может быть, не вполне им осознанное, отвращение к лжи и обману, которые обрушили на него столько несчастий.

— Врет он, все врет, — прохрипел Сашка, перебивая Чернова. — Не за тем приехал. Про обмен-то счас придумал. А с отцом сговаривался…

— Не болтай зазря, — зыкнул мельник, — не слышал ведь ничего, с Гераськой в сенцах торчал.

— А я наскрозь вижу…

— Такой дохляк, давно подохнуть пора, вот потому и старашься людей оговаривать.

— Наскрозь вижу и сыздаля слышу, — упрямо повторил Сашка, — если даже мыши где-то скребутся. Мешал Гераська, к дверям близко не подпускал, но все равно ухом-то я уловил, как вы какого-то Барышева меж собой поминали.

Чернов вскочил с лавки, замахнулся на него кулаком. Чекан успел перехватить и отвести удар.

— Спокойно, Петро Евдокеич! Ведь парень и тебя мог прикончить заодно с Евтеем.

— Не за что было, — выдохнул Сашка. — Кабы он меня хоть раз вдарил или пнул бы или на Аганюшку посыкнулся…

— Саша! — предупреждающе строго прервала Аганя. — Не навивай лишнего! Сил-то у тебя и так уже нету…

— И то! — покорно согласился Сашка. — Сил нету! Но что могу, то скажу. Пусть он при мне не врет. А за дохляка я бы ему в шары плюнул…

Он отхаркнул, но не плюнул и стал неподвижными глазами осматривать Чекана, который за него перед этим вступился.

— Ты кто?

— Я? — переспросил Чекан.

— Да!

— Меня зовут Федором. Здешний избач.

— А, я слыхал про тебя, — дружелюбно мотнул головой Сашка. — Ты партейный и хлеб у мужиков отбираешь. Зоришь их. И разводишь в селе разврат…

— Вот придумал! — засмеялся Чекан, и все, кто тут был, кроме Чернова, засмеялись, а Уфимцев опустил перо на бумагу и, пережидая, свернул козью ножку.

— Мне-то придумывать неоткуда, — с трудом улыбнулся и Сашка. — Это отец так баял: что газеты, что танцы — разврат голимый. Только я ему не поверил. Кого отец ругал, те все люди хорошие. Вот и за хлеб не верил. Ты ведь у нас в анбарах не шарился. Да и не нашел бы ничего. Отец еще осенью, прямо с поля, весь умолот в город сплавил и продал там.

— Это верно, — подтвердил Гурлев. — Он успел опередить нас.

— А ты кто? — обернулся к нему Сашка. — Тоже партейный?

— Это Павел Иванович, — объяснил Чекан, убеждаясь, что парень ничего и никого не знал, а жил в закрытом дворе только слухами и чужими разговорами. — Он такой, что мы все ему подчиняемся.

— Только хмурый пошто-то…

— Какой еще ты ребенок совсем, — сочувственно отозвался Гурлев. — В зыбке бы тебе качаться. А тут лютость и зло…

— Ну, хватит, не отвлекайте подследственного, — раскурив цигарку и снова напуская на себя деловой вид, предупредил Уфимцев. — Продолжим допрос. Так за что ты, парень, отца сказнил?

— Бес он! Никакая бы смерть его не взяла, окромя пули каленой.

Это Сашка сказал твердо и убежденно, как человек, совершивший правое дело. Говорить ему было трудно и непривычно, он часто делал остановки, напрягал память, дышал порывисто, как рыба, вынутая из воды, а между тем вся его страдальческая исповедь — не оправдание за совершенное преступление, а именно исповедь, единственная и последняя, словно оживляла и вдохновляла его и доставляла ему почти детскую радость. В обстановке насилия, корысти, бесчеловечности и суеверного страха Сашка давно раздвоился. Он страдал от зависти к здоровым, мучительно стремился к жизни и ненавидел ее, неотступно выслеживал каждый шаг отца, подслушивал и подсматривал, а принимая побои и истязания, готовился к мщению. И в это же время в нем тлели искры человеческого добра, нежности, правдолюбия, он изнывал от тоски в ожидании какого-то чуда. Но ждать устал, чудо не совершилось, зато явилось сознание конца, жить оставалось уже немного.

— Не хотел я, чтобы отец меня пережил. Он, небось, себе-то ни в чем не отказывал. И жрал по выбору, и водку пил, и бабничал. Все ему, а мне домовина березовая. Не-ет, пусть-ко он в ней сначала сам полежит…

— Значит, ты ему самосуд устроил? — спросил Уфимцев.

— А как хочешь считай! Кончил, и все! Может, мне не довелось бы увидеть, покуда до него люди доберутся.

— Обрез-то откуда?

— Да отец же его и сделал. Боевую винтовку пилкой обрезал. И хранил завсегда от себя поблизости.

— В горнице?

— Ему и до чулана было рукой подать. Там, в чулане, в бревенчатой стене гнездо выдолблено, как раз, чтобы обрез и обойму с патронами вложить. И не знатко вовсе. Деревянной планкой прикрыто. Да поверху-то еще царский патрет в рамке привешан. Царя в горнице держать стало сумлительно, а расставаться нету охоты, отец часто ему выговаривал…

— Патрету или царю?

— Царю, конешно, только через патрет. Выпьет самогонки, встанет перед патретом и матерится: «Хреновый ты был царь, Николашка! И дурак! Как холощеный кобель!»

— Вроде за сторожа у него был царь-то?

— Э, кабы за сторожа, так он его в кладовой бы привесил. Да ты пиши, пиши! — сказал Сашка, заметив, что Уфимцев, обмакнув перо в пузырек с чернилами, в чем-то засомневался. — Я ведь не все рассказал. Может, еще с моих слов хоть какое-то добро выйдет. Вот ступайте-ко, кладовую оследуйте…

— Что там?

— В точности и не знаю даже. Видел мельком и сыздали.

— Ох, гаденыш, прости меня, господи, — проворчал Чернов, вынужденный слушать признания Сашки.

— Однако помолчал бы ты, Петро Евдокеич, — толкнул его в плечо Гурлев. — Все же следствие уважать надо. Ты не у себя на мельнице.

По просьбе Уфимцева, не пожелавшего останавливать допрос, пока его подследственный снова не впал в апатию, Чекан и Гурлев, засветив керосиновый фонарь, отперли железную дверь кладовой, встроенной между амбарами и завозней. Тулупы, овчинные шубы и боркованы, свертки отбеленных холстов, половики, разная праздничная и будничная одежда — все это было уторкано, как в сундук. А под каменным сводом, на деревянных распялках висели отдубленные кожи, пропитанные паровым дегтем сапоги и женские обутки, отороченные гарусом и телячьей шкурой. Разбирая и перекладывая домашнюю утварь и одежду, наготовленную на многие годы вперед, Чекан брезгливо отворачивался, ему все время казалось, что тут должны быть полчища блох и всякой иной плотской живности. Но иначе невозможно было добраться до того дальнего угла кладовой, где, как сказал Сашка, Евтей закопал ящик с «чем-то». Добытый из-под настила продолговатый и уже почерневший от времени ящик оказался с трехлинейными боевыми винтовками и с оцинкованными коробками патронов, которых хватило бы на вооружение десятка людей.

— Вот так Сашка, молодец! — удовлетворенно воскликнул Гурлев, высвобождая винтовки из промасленной мешковины. — Сукин сын, убивец, но молодчага! Да тут, в этом склепе, без него мы бы ничего не нашли!

Вдвоем они перенесли ящик в дом, поставили в горнице, рядом со скрюченным телом Окунева.

— Вота! — торжествующе отмечая еще одно доказательство своей правоты, встрепенулся Сашка. — Я же не зря баю, у меня уши и глаза навострены. И слышал я, как отец с Петром Евдокеичем про Барышева сговаривались. Кабы не Гераська, все бы запомнил.

Неожиданно, как кем-то встревоженный, он круто повернул лицо к Чекану, пошарил рукой по лавке.

— Ты пошто, избач, на Аганю так смотришь?

— А что такое? — спросил Чекан. — Нельзя разве?

— Будто бы она тебе приглянулась!

— Я не смотрел вовсе. Но и посмотрю — не съем! Мне теперь недосуг, — добавил полушутя, — совсем нету времени на девушек любоваться.

34
{"b":"255957","o":1}