— Прекрасно! Я расскажу об этом моему государственному секретарю, пусть наши дипломаты перенимают хорошие традиции. Я говорю совершенно серьезно. А теперь о моей тревоге. У каждого человека, мистер Громыко, есть мечта. У порядочного человека своя, у подлеца — своя... Не забудем, была ведь она и у Гитлера. Знаете, какая у меня мечта? Я хочу, чтобы эта война была последней. Я мечтаю о «Доме Добрых Соседей» — так, простите, не без некоторой сентиментальности я окрестил будущую Организацию Объединенных Наций. Вы, конечно, разделяете эту мечту?
— Само собой разумеется. И, что гораздо важнее, ее разделяют Советское правительство и советский народ.
— Рад это слышать. Аналогичную мысль мне высказывал маршал Сталин еще в Тегеране. Так вот, не скрою: я сейчас все время думаю о Думбартон-Оксе. Я был счастлив, когда узнал, что после длительных споров, обсуждения замечаний и редактуры поправок участники Конференции достигли единодушия по таким сложным вопросам, как структура будущей Организации, ее состав, механизм ее деятельности, — впрочем, как непосредственный участник переговоров вы все это знаете лучше меня. Да, для меня это было настоящим праздником, и я даже выпил два бокала моего любимого коктейля. Вместо одного! А вы, я вижу, почти не притрагиваетесь к своему бокалу! — с укоризной сказал Рузвельт.
— Спасибо, мистер президент, я попробовал. Прекрасный коктейль! — ответил Громыко. — Но этого достаточно. Разговор с вами слишком важен.
— Что ж, вы находитесь в свободной стране! — воскликнул Рузвельт и весело улыбнулся, чтобы его собеседник не усмотрел в этой фразе какого-либо политического подтекста. — Демонстрируя мою готовность к разумным компромиссам, я тоже оставлю бокал недопитым... Итак, перейдем к делу, мистер Громыко! Вам не кажется, что требование Советского Союза, чтобы в Организации Объединенных Наций были представлены все шестнадцать республик, носит несколько... как бы это сказать... максималистский характер? У вас нет впечатления, что оно все же выходит за рамки реальных возможностей? Мы называем эту проблему «вопросом Икс» — из опасений, что широкая огласка советского требования неизбежно вызвала бы недовольство в определенных кругах, ведь ни один из наших штатов не будет самостоятельно представлять Америку в ООН.
— Но наше требование предусматривает, что каждая республика будет представлять только себя! — спокойно заметил советский посол.
— Если так, то почему бы и нашим штатам не последовать их примеру?
— Хотя бы потому, что это было бы нарушением вашей конституции, мистер президент, — сказал Громыко таким тоном, словно забота о незыблемости американской конституции была для него самой главной.
— По-моему, вы несколько усложняете вопрос, господин посол, — с некоторой досадой сказал Рузвельт, чувствуя, что намеченный им план разговора себя явно не оправдывает.
— Нет, мистер президент, я вовсе не усложняю его. Он элементарно прост. В нашей Конституции зафиксировано право каждой союзной республики на внешнеполитическую деятельность. И право на самоопределение — вплоть до отделения. Разве есть что-либо аналогичное в американской конституции? Я говорю сейчас о правах штатов. Поверьте, я испытал бы чувство неловкости, если бы не знал во всех деталях конституцию вашей страны.
Громыко произнес все это мягко, уважительно и как бы с единственным намерением развеять недоумение президента.
— Но шестнадцать представителей! — воскликнул
Рузвельт.
— Да, звучит это, быть может, и не совсем обычно, — тихо произнес Громыко, — но разве мало в нашей Конституции таких статей, которые звучат не совсем обычно по сравнению с законами других стран? Возьмем, к примеру, право на труд, на бесплатное лечение или бесплатное образование... Да и наша цель сама по себе — создание нового общества — разве она обычна и традиционна для основных законов других стран?
Наступило молчание.
— Ну, хорошо, — проговорил наконец президент, — я все же попытаюсь обсудить эту тему с маршалом Сталиным. Если, конечно, наша встреча состоится. Вы ведь разделяете мнение, что она была бы полезна?
— Вне всякого сомнения.
— Что ж, по крайней мере по одному вопросу мы достигли согласия, — с легкой иронией произнес Рузвельт. — Теперь второй вопрос. Допустим, что та или иная страна, по мнению большинства членов ООН, представляет угрозу миру. Как, по-вашему, логично ли было бы давать такой стране право принимать участие в обсуждении ее действий? Ведь своей категорически-негативной позицией — а она в подобной ситуации неизбежна — такая страна сорвала бы возможность предотвращения войны.
— Я надеюсь, что не обижу вас, мистер президент, если позволю себе задать контрвопрос. Как вы хорошо знаете, в тысяча девятьсот семнадцатом году в России произошла революция. Допустим, что тогда существовала бы ООН именно в том виде, как она вам сейчас представляется. Мой вопрос сводится к следующему: можно ли сомневаться в том, что все державы — участницы интервенции объявили бы русскую революцию угрозой миру? Безусловно, объявили бы! А сама Россия при обсуждении этого вопроса была бы даже лишена права голоса. Что же нам оставалось бы делать в подобной ситуации? Отменить революцию? Или, может быть, надеяться, что «тогдашняя ООН» защитила бы нашу революцию и применила бы санкции против интервентов?.. И позвольте, — добавил Громыко, чувствуя, что Рузвельт пытается найти какие-то контраргументы, — позвольте привести еще один пример, хотя он, конечно, относится к сфере политической фантастики. Предположим, существует воображаемый Совет Безопасности, в который входят представители и фашистской Германии и Советского Союза. И Гитлер получил бы «большинство» при обсуждении вопроса о войне против Советского Союза. Что означало бы такое «голосование», если бы Советский Союз, оказавшийся в «меньшинстве», не имел бы права «вето»? Убийство миллионов советских людей на «законных основаниях» и легализацию мировой войны.
— Это действительно фантастика, — проговорил Рузвельт после некоторой паузы.
— Да, эту оговорку я сделал, мистер президент.
— И все же, — упрямо сказал Рузвельт, — вы требуете для себя особых преимуществ.
— Мы требуем только справедливости и рассчитываем на ваше содействие.
— Мое?! — с неподдельным удивлением воскликнул Рузвельт.
— Нам кажется, что это было бы естественно. Ведь президент Соединенных Штатов — наш союзник, — как нечто само собой разумеющееся, сказал Громыко.
...Что ответил тогда Рузвельт? Кажется, он высказал надежду, что на предстоящей встрече глав стран коалиции можно будет более детально обсудить вопрос о порядке голосования в ООН. И добавил, что был и остается другом России. А Громыко сказал, что акция президента, признавшего Советский Союз, наверняка войдет в историю как пример величайшей государственной мудрости.
Так закончилась эта беседа с Громыко...
«Но ведь потом, в Ялте, Сталин пошел на кое-какие уступки! — убеждал себя Рузвельт. — Да и я тоже. Он согласился ограничить советское представительство в ООН до трех республик, а я принял порядок голосования, на котором так настаивал Громыко. Все завершилось мирно...»
Но сейчас это было слабым утешением. Ведь послание Сталина, извещавшее, что Молотов не поедет в Сан-Франциско, поступило совсем недавно, как и письма о Берне и Польше... И все же они не дают оснований считать, что Сталин готов пойти на разрыв со Штатами, на разрыв с президентом, нет, не дают! Берн? Что ж, Сталина можно понять. Сам Рузвельт тоже пришел бы в ярость, если бы разведка донесла ему о тайных переговорах русских с немцами. Отказ послать Молотова в Сан-Франциско? Естественное следствие обиды и раздражения. Польша? Это уже совсем другое дело...
Вопрос о будущем Польши не сходил с повестки дня Ялтинской конференции. Черчилль шел напролом, требуя, чтобы во главе Польши было поставлено лондонское эмигрантское правительство. Свою очередную громогласную речь он закончил словами, что Англия вступила в войну с Гитлером именно из-за Польши, и поэтому забота о ее будущем — «вопрос чести» для него...