И вдруг Рузвельт, схватив Люси за руку, спросил:
— Ты знаешь эту песню?
Люси прислушалась.
— Но ведь это же «Meadowland»! — сжимая ее руку, воскликнул президент. — «Луга»! — И добавил печально: — Сейчас они пропитаны кровью...
— Да, да, — склоняясь к приемнику, проговорила Люси, — это русская песня, ее часто передают в последнее время.
— А ты знаешь, как она поется в оригинале? Слушай! — И своим высоким баритоном Рузвельт, выждав несколько тактов, не то спел, не то произнес речитативом: «По-льюшка, по-оля...»
— Ты знаешь текст по-русски? — удивленно спросила Люси.
— Нет, только начало первого куплета. По-русски песня так и называется «Польюшка, поля...»
— Но откуда ты…
— Первый раз я услышал эту песню в Тегеране. Ее пели русские солдаты. Мне очень понравился мотив. Я попросил Болена — он ведь прекрасно говорит по-русски — узнать, что это за песня. Он мне подробно все рассказал. Песня посвящена героям гражданской войны в России.
— Но сейчас ее, конечно, передают не из России? — спросила Люси.
— Конечно, нет, — снисходительно улыбнулся президент и потрепал Люси по щеке. — Разве такой приемник возьмет Россию? Это, наверное, из Атланты или из Нашвилла.
Оркестр играл «Полюшко» на американский лад, в слегка джазированной аранжировке, но это нисколько не умаляло ее проникновенной выразительности.
— В последнее время все чаще и чаще передают советские песни, — сказала Люси. — А раньше, если передавали русскую музыку, то только старую, дореволюционную. Моя Барбара тоже заметила это и как-то раз даже спросила меня: «Почему?» Ты думаешь, это потому, что наше отношение к России так сильно изменилось к лучшему?
— Это потому, что русские уже на подступах к Берлину, — ответил Рузвельт. — Одним словом, «Stalin isn't stalin'».
Этот каламбур можно было перевести на русский, как «Сталин не канителит». Американская песня под таким названием была популярна в то время.
— Смотри, Фрэнк! — хватая президента за рукав, воскликнула Люси. — Радуга!
Действительно, на горизонте, где в черных тучах появился большой голубой просвет, заиграла всеми цветами радуга, точно выгнутый хвост огромного павлина...
Некоторое время они молча любовались ею. Потом Рузвельт сказал:
— А знаешь, что мне теперь всегда напоминает радуга?
Она вопросительно взглянула на него.
— Тегеран, — сказал президент.
— Тегеран? — удивленно переспросила Люси. — Разве ты там видел какую-нибудь особенную радугу?
— Да нет, — с веселой улыбкой ответил Рузвельт. — Там, за столом конференции, Черчилль в одной из своих напыщенных речей употребил слово «радуга». Я заметил, что, когда его переводчик перевел это слово на русский, Сталин недоуменно пожал плечами и вопросительно взглянул на меня. И в самом деле, это слово — в его буквальном смысле — было здесь совершенно не к месту. Я наклонился к Болену и попросил его объяснить русским, что мы часто употребляем выражение «радуга на небе», имея в виду светлую надежду. Уинстон, конечно, говорил о символической радуге.
— Да. Это забавно, — без тени улыбки на лице сказала Люси. И вдруг спросила: — А как ты сейчас воспринимаешь вот эту радугу?
— Ну, конечно же, как надежду, дорогая.
— Надежду на что?
Рузвельт немного помолчал. Потом убежденно сказал:
— На здравый смысл, на благоразумие человечества!
И добавил:
— Я собираюсь выразить эту надежду в моей «джефферсоновской речи» тринадцатого.
Ни он, ни Люси не знали, что речь, к которой готовился президент, так и останется непроизнесенной...
Глава восьмая
НАУКА ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ
Все собрались на лужайке возле «Маленького Белого дома». Мясо по-брауншвейгски, которое так любил Рузвельт, было уже давно готово, и ждали только возвращения его и Люси. Они вернулись порознь — сначала президент в своем «ручном» «форде», а затем — в своем «кадиллаке» — Люси.
Все заметили, что после прогулки Рузвельт выглядел лучше, чем обычно в последние дни, а когда он с разрешения доктора Брюнна выпил рюмку коктейля, лицо его даже слегка порозовело.
Президент действительно ощутил прилив сил. Может быть, все то, что он говорил Люси о будущем, о том, что ему предстоит сделать, как-то подбодрило и укрепило его. Он готов был после обеда приступить к работе, несмотря на относительно позднее время. А вот аппетита у него не было, хотя его любимое блюдо удалось на славу. Приличия ради он поковырял в мясе вилкой, но не смог заставить себя съесть ни кусочка. Зато с явным удовольствием выпил две чашки крепкого кофе, тщательно избегая неодобрительного взгляда врача. Потом посидел еще с полчаса за общим столом, слушая, как негр Грэм Джексон поет свои неповторимые спиричуэлс.
День, слава богу, заканчивался благополучно. Рузвельт был оживлен — казалось, он приложился к какому-то живительному источнику, — улыбался, с присущим ему чувством юмора поддерживал беседу, но при этом внимательно слушал певца, постукивая по столу мундштуком в такт его банджо.
Воспользовавшись тем, что Грэм Джексон сделал перерыв, президент извинился, сказав, что просит разрешения покинуть стол, и кивнул находившемуся поблизости камердинеру.
Приттиман тотчас же подкатил к креслу коляску, пересадил в нее Рузвельта и под прощальные возгласы остававшихся за столом покатил ее в спальню. Путь вел через гостиную, одновременно служившую президенту кабинетом; там он неожиданно сказал своему камердинеру:
— Оставь меня тут, Арти. Мне хочется немного побыть здесь. Переварить обед, — шутливо добавил он. — Постели мне. Я позову тебя, когда решу укладываться. А пока пересади меня в кресло за столом...
И он остался один в комнате. Сложенный и тщательно прикрытый холстом мольберт Шуматовой лежал у стены. «Орудие пытки!» — мысленно произнес Рузвельт, бросая неприязненный взгляд на груду рисовальных принадлежностей.
Потом прислушался. Из-за стены до него доносился приглушенный голос Джексона. Сидевшие за поздним обедом явно не собирались расходиться. И это его обрадовало — было бы неприятно сознавать, что своим уходом он помешал веселью близких ему людей.
Президент знал — сюда никто не войдет, если, разумеется, он сам не позовет кого-либо. Даже Люси — она проявляла особый такт по отношению к нему. Что ж, сегодня они провели вдвоем необычно долгое время. Да и тема беседы была для их встреч необычной. «Неужели политика так тесно, так неразрывно переплелась в моей душе со всем остальным, чисто человеческим, что я не мог отвлечься от нее даже в разговоре с любимой женщиной?..»
Рузвельт снова прислушался к тихому, видимо, сознательно приглушенному пению. Он хорошо знал эту печальную негритянскую песню:
Nobody knows the trouble I've seen,
Nobody knows my sorrow.
Nobody knows the trouble I've seen,
О, если бы существовал единый спиричуэлс для негров, индейцев и других цветных и если бы его исполнила вся цветная Америка... Может быть, тогда рухнули бы стены Иерихона?
«Довольно! Хватит! — одернул себя президент. — Я решил работать и буду работать».
Он хотел громко крикнуть «Хассетт!», но в это время в дверь кто-то постучал.
— Войдите! — недовольно проговорил Рузвельт. На пороге стоял Майк Рилли. Это было уже совсем неожиданно.
— В чем дело, Майк? — хмурясь, спросил президент и тут вдруг заметил, что начальник его охраны прижимает ладонью к бедру какую-то папку.
— Сэр! — негромко произнес Рилли, делая два-три шага по направлению к коляске. — Мои люди только что закончили проверку вашей автомашины...
«Ну, ну, — мысленно поторопил его Рузвельт, — зачем ты мне это сообщаешь? Как будто я не знаю, что после каждой поездки мой „форд“ разбирают в вашей дьявольской полицейской кухне чуть ли не до последнего винтика!»