Александр Чаковский
НЕОКОНЧЕННЫЙ ПОРТРЕТ
КНИГА ВТОРАЯ
Глава первая
«МЕЖЗВЕЗДНЫЙ СКИТАЛЕЦ»
Считанные десятки часов отделяли тридцать второго президента Соединенных Штатов Америки от порога смерти. Знал ли он об этом, догадывался ли? Разумеется, Рузвельт не мог не ощущать, что его физическое состояние резко ухудшилось. Но мысль, что это всего лишь следствие переутомления, до того настойчиво внушалась ему врачами, ее так часто высказывали его ближайшие сотрудники и, главное, Люси, что президент в конце концов поверил, что отдых поможет ему.
В слове «отдых» для него таилось теперь нечто магическое, он повторял его как заклинание.
Но отдыхал ли он по-настоящему? Удавалось ли ему забыть о делах — и о тех, что уже ушли в прошлое, и о сегодняшних, еще не решенных и постоянно требовавших огромного напряжения сил? Нет, неотложные дела завладевали сознанием президента, едва он открывал утром глаза.
Письмо Сталину не написано и, стало быть, не отправлено до сих пор… Предстоящая поездка в Сан-Франциско: он должен завершить одно из главных дел своей жизни — объявить день рождения Организации Объединенных Наций и открыть первую встречу будущих обитателей этого «Дома Добрых Соседей»... Речь памяти Джефферсона. Ведь тринадцатого апреля предстоит выступление по общенациональному радио. А речь еще не готова... Черт побери, не готова!
Снова мысли об итогах Ялтинской конференции. Что сделать, какие слова найти для прессы, чтобы рассеять сомнения в успехе Ялты, заглушить вой правых газет Америки и Англии, утверждающих, будто Ялта — выигрыш «красных», будто он, Рузвельт, подчинился Сталину, смирился с его стремлением «большевизировать» Европу, сдался, поднял руки вверх.
Сталин... Кто же он такой в конце концов, этот загадочный человек, умеющий почти одновременно быть жестким и обаятельным, прямолинейным и гибким? То он держится, как лучший друг, то — когда речь идет о защите интересов его страны — дает отпор, резкий, логически неуязвимый или просто саркастический. Кто же он такой? Этот вопрос снова и снова задавал себе Рузвельт и каждый раз находил разные ответы.
И опять мысли о Ялте. Она уже в прошлом, эта Ялта. Надо думать о другом — о новой встрече «Большой тройки», столь необходимой, чтобы поставить все точки над «i», как только закончится война.
Черчилль! Что делать с этим упрямцем, повисшим на стрелках часов Истории, чтобы остановить их — нет, не только остановить, но и заставить двигаться назад.
Впрочем, в Англии скоро выборы. Значит ли это, что он сойдет со сцены? Нет. Может случиться и так, что Черчилль останется премьером.
Все эти мысли преследовали президента, словно рой взбудораженных пчел.
Рузвельт не заметил, когда именно он начал жить как бы в двух временных пластах. После возвращения из Ялты? После того, как произошла размолвка со Сталиным? Ему никак не удавалось отсечь в мыслях своих настоящее от прошлого: то и другое сплеталось в один узел. Раздумья о нынешних отношениях с Россией неизбежно вызывали ассоциации, уходившие в глубь десятилетий — туда, к тридцать третьему году, когда с этой дотоле неведомой, точно Северный полюс, страной были установлены дипломатические отношения. Мысли о тех временах сменялись воспоминаниями о начале войны с Гитлером. И опять — как бы замыкая круг — выступали на передний план сложные перипетии американо-советских отношений... Но тут Рузвельт с удовлетворением думал о том, что Россия денонсировала договор с Японией. Значит, Сталин намерен выполнить свое обещание помочь Америке в войне с этой агрессивной страной. Мысль о Японии порождала воспоминания о Перл-Харборе...
О чем свидетельствовал этот поток мыслей, неотступно преследовавших президента, все чаще и чаще захлестывавший его сознание? О резко обострившейся ассоциативности мышления? Или о чем-то другом — о подсознательном, связанном с приближающимся концом желании «подвести итоги»?..
Между тем каждый день из Вашингтона — из Белого дома, из государственного департамента, из Пентагона — военный самолет доставлял ему доклады, проекты решений, сводки с театров военных действий — европейского и тихоокеанского. И надо было делать выбор, решать, что-то принимать, что-то отвергать... И кроме того, над президентом висело еще одно обязательство: в течение нескольких ближайших дней позировать для уже начатого, но еще не законченного портрета, над которым работала Шуматова.
Всякий раз, когда он вспоминал об этом, его охватывало раздражение. Но оно почти мгновенно исчезало, сменяясь ощущением радостного ожидания. Шуматова, позирование, портрет — все это сливалось в сознании Рузвельта с одним светлым образом: Люси.
О, конечно, он виделся с ней не только во время сеансов. Короткие прогулки на машине, чай в пять часов вечера, ужин... Люси! Бесконечно дорогое существо. Нечто незыблемое, единственное, что президент никогда не подвергал сомнению, — с тех пор, как он, еще молодой и здоровый, увидел ее впервые, и до нынешних дней. С Люси было связано ощущение спокойствия, твердой опоры, счастья — ощущение, дающее силы противостоять всем трудностям, горестям и сомнениям...
***
Десятого апреля 1945 года Рузвельт проснулся раньше обычного. «Нью-Йорк таймс», «Нью-Йорк геральд трибюн», «Балтимор сан» и «Вашингтон пост» уже лежали на его прикроватной тумбочке — Хассетт позаботился о том, чтобы первые же минуты после пробуждения президента были окрашены в радостные тона.
Да, достаточно было взглянуть на заголовки, чтобы убедиться, что операции на европейских фронтах развиваются весьма успешно. Сутки не прошли даром: кольцо вокруг фюрера сжалось еще теснее. Рузвельту захотелось отложить все дела, побыть еще некоторое время в покое, в одиночестве, насладиться торжеством приближающейся победы...
Но о покое нельзя было и помышлять. Аппарат «Маленького Белого дома» работал, как хорошо отлаженная машина. Не успел президент просмотреть газеты, как Артур Приттиман установил над его грудью специальный столик-поднос с завтраком — яичницей с беконом, стаканом апельсинового сока и чашкой кофе. Ел президент быстро. Как только он бросил на поднос салфетку, дверь в спальню приоткрылась, и на пороге показался доктор Брюнн.
— Как спали, господин президент? — произнес он вместо приветствия, подходя к постели. — Все ли в порядке? Какие-нибудь неприятные ощущения? Нет? Посмотрим. Посмотрим...
Врач подождал, пока Приттиман уберет столик-поднос с посудой, и раскрыл свой саквояж.
Прослушивание сердца и измерение кровяного давления заняли не более пяти минут. «Что ж, — мысленно произнес Брюнн, — все, как обычно в последнее время».
«Как обычно» означало, что тоны сердца глухие, давление повышенное. Но в этом нет ничего нового. «Последствия ялтинского переутомления», — подумал Брюнн и сказал преувеличенно громко и бодро:
— Все о'кей!
Он поднялся, укладывая в свой чемоданчик стетоскоп и тонометр.
Затем в спальне появился неизменный Билл Хассетт с ворохом бумаг.
— Я просмотрю их позже, — сказал президент и добавил с усмешкой: — Все равно мне предстоит вынужденное бездействие во время шуматовских истязаний.
И все-таки по настоянию Хассетта ему пришлось прочесть неотложные бумаги. По-прежнему не очень утешительные вести с Тихоокеанского театра военных действий. Паническое письмо Черчилля, предостерегающего президента и требующего принять срочные меры, чтобы помешать «красным», стать хозяевами Центральной Европы: «Это поздно сделать уже сейчас, а завтра станет невозможным вообще».
«Поздно!» — мысленно повторил Рузвельт. И вдруг подумал, что это слово уже долгие годы черной тучей висит над Америкой. Все, почти все надо было делать раньше! Надо было раньше признать Россию. Надо было помочь испанским республиканцам-антифашистам. Надо было оказать давление на Англию и Францию, чтобы они заключили с Россией реальный антигитлеровский пакт, а не вели с ней затяжные и ни к чему не обязывающие переговоры. Надо было сразу же занять активную позицию, когда разразилась вторая мировая война. Вот Черчилль — тот проявил себя в те дни во всем блеске. «Мы будем сражаться на земле, на море и в воздухе...» Она, конечно, войдет в историю, эта речь. А чем были заняты в то время американцы? Бесконечные распри со своими «изоляционистами», базарная торговля о масштабах помощи жертвам Гитлера и об условиях ее оказания. Поздно, поздно... А ведь все могло быть иначе. Но, как говорится, «труднее всего предсказывать прошлое». Кто это сказал?.. Неважно! Сказано хорошо.