— Когда мне говорят, что я «красный» и каждое утро съедаю поджаренного миллионера, я отвечаю, что верю в капиталистическую систему и на завтрак предпочитаю яичницу, — кривя губы, ответил Рузвельт. — К тому же, Билл, ты умный человек. Скажи мне, какое содержание вкладывают мои критики во все эти наводящие ужас термины? О коммунистах я сейчас не говорю, у них своя философия, свои критерии. Я веду речь о наших критиканах, для которых я то консерватор, то радикал, то либерал. Что, по-твоему, означают эти клички? Как их надо воспринимать? Просто как ругань?
— А вы можете ответить на эти вопросы, сэр?
— Мне кажется, что могу. Я бы сказал, что реакционер — это лунатик, который пятится назад. Консерватор — это человек с двумя здоровыми ногами, который так и не научился ходить. Радикал? Пожалуй, это тот, кто твердо стоит обеими ногами... на облаках. А вот либерал мне нравится: он пользуется ногами и головой одновременно, — с иронической усмешкой закончил президент, похлопывая ладонями по подлокотникам своего кресла.
— Это очень хорошая шутка, сэр, — одобрительно, но без улыбки сказал Хассетт, — но не мне вас учить, что в политике на парадоксах далеко не уедешь... Вот вы только что упомянули коммунистов. И правильно сказали, что у них почти все другое — от философии до повседневных жизненных критериев. Короче говоря, они отстаивают одно, а мы — нечто противоположное. И при этом вы утверждаете, что надо развивать науку человеческих взаимоотношений и способность людей на земле сотрудничать друг с другом. Но из того, что вы сказали о различных критериях, со всей очевидностью следует не сотрудничество, а вражда!
— Ты прав, Билл, ты прав, но только с точки зрения формальной логики или, точнее говоря, арифметики, которая, как известно, выше четырех элементарных действий не поднимается... Возьмем такой пример. В Библии сказано, что бог создал вселенную из ничего — одной своей волей. И христиане принимают это на веру. Между тем в науке существует астрофизическая теория возникновения вселенной. Таким образом, на земле живут люди, придерживающиеся прямо противоположных — я бы даже сказал, взаимоисключающих — взглядов на свою планету. Что ж, по-твоему, крестовые походы неизбежны и в наше время?
Президент умолк. Потом тихо проговорил:
— Главные мысли я высказал. Постарайся их развить.
— И это все? — спросил Хассетт, записавший то, что говорил Рузвельт.
— А разве этого мало? — с неожиданной горячностью воскликнул президент. — Для того, чтобы это осуществить, потребуются усилия целого поколения и, может быть, даже не одного. — И добавил уже спокойнее: — Конечно, если человечеством не будут руководить люди вроде Черчилля, который признает только один вид движения — назад...
— Вы полагаете, что он потерпит поражение на летних выборах?
— Я этого не исключаю, — тихо сказал Рузвельт.
— Вы думаете, англичане забудут, кто привел их к победе?
— Нет, конечно, не забудут. Однако победа, как это ни парадоксально, может стать его политической смертью. Для войны он был хорош, но иметь в качестве премьера человека, который не шагает в ногу с Историей, слишком большая роскошь! А англичане — народ расчетливый.
— Разумеется, мысли, подобные этим, — Хассетт слегка помахал листком бумаги, который уже приготовился положить в папку, — вряд ли вдохновят Черчилля. Кстати, вы уверены, что они вдохновят Сталина?
— Я убежден, что он разделит мою точку зрения, если никто не будет угрожать его стране.
— Интересно, слышал ли кто-нибудь нечто подобное от него самого? — почти не скрывая легкой иронии, сказал Хассетт.
— Я слышал, — коротко ответил Рузвельт, — я!
Хассетт ушел.
«Теперь поговорим с мистером Сталиным», — мысленно произнес президент и открыл ящик письменного стола, тот, в котором хранились документы первостепенной важности.
Вот они, эти письма, в переводе на английский, проклятые листки плотной, белой, слегка шершавой бумаги, с едва различимым сероватым отливом, — письма, которые принесли ему столько терзаний.
Он начал перечитывать их, хотя, наверное, уже помнил каждую фразу наизусть. Но сейчас цеплялся за надежду, что, быть может, читая эти письма в первый, второй и третий раз, он придал не тот смысл словам Сталина, переоценил их резкость и скрытую в формально вежливых выражениях враждебность... А когда перечитает снова, вот теперь... Казалось, Рузвельт подсознательно верил, что за прошедшие дни те или иные слова Сталина каким-то чудом изменились, приобрели другой смысл, утратили резкость...
Сначала он стал перечитывать письмо о «бернском инциденте». Он читал не все подряд, а лишь те строки, которые особенно сильно ранили его, те, которые нельзя было оставить без четкого и убедительного ответа. Вот они, эти обидные, даже оскорбительные, если перевести их с дипломатического языка на общежитейский, слова — все, как было. Слегка завуалированное упоминание о различиях во взглядах на такие понятия, как честность и союзнический долг: речь идет о том, «что может позволить себе союзник в отношении другого союзника и чего он не должен позволить себе». Далее почти прямое обвинение: немцы продолжают сражаться во многом потому, что рассчитывают на сепаратный мир с Западом, что естественно после бернских переговоров. «Трудно согласиться с тем, — писал Сталин, — что отсутствие сопротивления со стороны немцев на западном фронте объясняется только лишь тем, что они оказались разбитыми. У немцев имеется на восточном фронте 147 дивизий. Они могли бы без ущерба для своего дела снять с восточного фронта 15—20 дивизий и перебросить их на помощь своим войскам на западном фронте. Однако немцы этого не сделали и не делают. Они продолжают с остервенением драться с русскими за какую-то малоизвестную станцию Земляницу в Чехословакии, которая им столько же нужна, как мертвому припарки (подчеркнуто английским переводчиком и указано: „идиоматическое русское выражение, означающее никчемность, бесполезность“), но без всякого сопротивления сдают такие важные города в центре Германии, как Оснабрюк, Мангейм, Кассель. Согласитесь, — с плохо скрытым ехидством писал Сталин, — что такое поведение немцев является более чем странным и непонятным». Так. Последняя строчка — опять как удар хлыста.
И тем не менее, подумал Рузвельт, перечитав первый документ, письмо написано языком джентльмена. А ведь по существу оно равнозначно пощечине. В сущности, Сталин говорит союзнику: «Ты предатель!»
В другом письме констатировалось, что «дела с польским вопросом действительно зашли в тупик», и в этом прямо обвинялись послы США и Англии.
Словом, за прошедшие дни в письмах Сталина, конечно же, ничего не изменилось, и если уж строить мистические предположения, то, может быть, «отстоявшись», эти письма, подобно вину, стали еще более «крепкими».
В пятый, в седьмой, в десятый раз брал Рузвельт листок чистой бумаги и ручку, но затем его перо бессильно повисало в воздухе. Он не знал, что писать. Отрицать факт бернских переговоров — значит оказаться в положении мальчишки, не признающего свою вину, хотя мать застала его с измазанным лицом у разбитой банки с вареньем. Какие там опровержения!.. Сталину было известно все, до мельчайших деталей.
Отрицать наличие «тупика» в польском вопросе? Но президент не хуже, чем Сталин, знал, что Черчилль создал этот тупик вопреки решениям Ялтинской конференции.
Честно признаться во всем и попросить извинения, пусть в самой завуалированной форме? Но это рано или поздно станет известно всему миру, и тогда... Рузвельт на мгновение представил себе, каким обвинениям и оскорблениям он подвергнется. Да и как воспримет Сталин самоуничижительные признания американского президента? Будет ли и впредь считать его союзником, на которого можно положиться? Или надежды на прочный послевоенный мир рухнут, а вместе с ними все мечты Рузвельта, в том числе и самая для него дорогая — о создании Организации Объединенных Наций?
Умеет ли Сталин прощать? Не захочет ли отомстить? Как? Возможностей у него теперь много! Он может занять более категоричную позицию в вопросе о социальном строе стран Восточной Европы, где находятся сейчас советские войска. Может не согласиться на включение в новое польское правительство представителей лондонской эмиграции.