– Видал, брат? Она самая! Гляжу – лежит на этом вот месте, у самого бугра. А я и вспомни, что давеча, после финской-то войны, где-то тут, в аккурат у Васиной могилки заколку обронила. Тогда не искала, не до того было. А этта гляжу – накося! Лежит как миленькая! Ну, думаю, значит, и Вася мой тут же, под этим бугорком. Слава богу, свиделись…
Опустив голову и опершись на палку, старуха сидит, задумалась, медленно и шумно дышит, улыбается чему-то. Задумался и я. Солнце уже стоит высоко, шагнуло вправо, уже заглядывает через плечо и бьет искоса в пыльное стекло на могильной тумбочке, и уже не видно за этим стеклом веселого мальчика в гимнастерке, а видны вершины сосен, зеленоватое небо и барашки облаков.
Откуда-то издалека, будто из-под земли, доносится вдруг безысходно тоскливый собачий плач.
– Погоди, чего это? – говорит, встрепенувшись, старуха. – Это кто же бренчит? Постой, дядя, а ты куда барбоса-то своего дел?
Только тут я вспомнил, по какому делу пришел на кладбище. Поднимаюсь и говорю:
– Барбоса я в лесу к дереву привязал, Марья Степановна. Не бойтесь, не удерет. А я вас вот о чем хотел спросить: скажите, вы часто здесь, на кладбище, бываете?
– На кладбище-то? Нет, дружочек, не часто. Ноги не позволяют. Ведь восемь километров доселе от нашего-то колхоза. Пока дойдешь, пока старые кости свои дотащишь – хоть сама в могилку ложись. Нет, редко я хожу. Но все-таки не забываю, заглядываю к Васе-то…
– Народ тут, на кладбище, бывает?
– Бывают. Ясное дело. Не я одна хожу.
– А скажите, вы не знаете случайно, что это за могила – вот на той дорожке, налево?..
– Это какая? На какой дорожке?
– Там еще крест такой – очень длинный, белый.
– А-а! Это Седельниковой, что ли? Анны?
– Знаете!
– Ну как же не знать, – усмехнулась она.
– Значит, вы и с самой Седельниковой знакомы были?
– Как это с самой?.. Полно тебе, где же это я могла с ней обзнакомиться?
– Ну, а кто к ней ходит, кто ее могилу навещает, – тех знаете?
– А никто, милый, не ходит. Я ведь вот уж который год здесь бываю, у Васи-то, и хоть бы, ты знаешь, одна душа к ней когда заглянула!
– Удивительно! – говорю. – Никто не ходит, а на могиле цветы вовсю растут. Кто же их мог там посадить?
– Цветы-то? Цветы я посадила.
Это спокойное признание так меня, помню, удивило, что я даже снова опустился на лавочку.
– Позвольте! – говорю. – Марья Степановна! Как же это так? Зачем же вы это сделали?
– А что я сделала?
– Да вот, цветы, посадили.
– А тебе что – жалко?
– Мне-то не жалко. А все-таки это странно как-то. Вы же, говорите, не родственница этой Седельниковой.
– Какая родственница?! Бог с тобой!
– Ну вот…
– Что «вот»? А ничего тут, милый, особенного нет. Бродила я этта еще в позапрошлом году по кладбищу, вижу, могилка растрепанная стоит. А у меня в аккурат рассада оставшись была. Ну вот, я и посадила цветочков-то. И могилу кое-как подровняла, и крест попрямей поставила. А то ведь он, ты знаешь, вовсе пригорюнившись стоял…
– Марья, – говорю, – Степановна, а вам известно, что эта Седельникова – эмигрантка?
– Как это?
– А так вот, что она, попросту говоря, из России уехала и не вернулась.
– А это я, милый, очень даже хорошо понимаю. Как же. У ней ведь и фамилия по-старому напечатана… Вот мне, ты знаешь, за то и жалко их, что они на чужой стороне век свой кончили. Ведь их тут немало наших-то, русаков. Тут еще недалеко Ваня Мещорский семи лет от роду погребен лежит.
– И за ним наблюдаете?
– Да, милый, и за ним наблюдаю.
– А вам, бабушка, не приходило в голову, что эти люди – враги?
– Как это? Чьи враги?
– Ну… наши с вами. Может быть, это они тумбочки-то с могилок?..
Старуха взглянула на меня, не ответила, нахмурилась, ниже опустила голову. Искоса гляжу на ее шафранно-желтые с синими прожилками руки, грузно опершиеся на загогулину клюки, и на тусклое венчальное колечко на левом безымянном пальце, и вдруг, как вино, ударяет мне в голову теплая сыновняя нежность. Хочется склониться к ней, припасть к этим милым шершавым старушечьим рукам, крепко сжать их, погладить, расцеловать…
А Марья Степановна не смотрит на меня, думает о чем-то, покачивает головой.
– Тумбочки-то? – бормочет она. – А что ж… кто ж их, бродяг, знает… может, и они…
И, обратив на меня ясные голубые глаза, она мягко и осудительно творит:
– Нет, милый, ты меня не тревожь, не смущай. Неправильно, нехорошо этак-то говорить… Ведь мы с тобой люди русские… великодушные… Мы по ихним законам жить не должны…
Вдруг она наклоняется, трогает своей легкой и теплой рукой мою руку:
– Слушай, чего скажу. Гля-кось, денек-от какой благословенный. А? Вот ведь благодать какая! Я вот, ты знаешь, сижу, бывает, в этакой-то раздольный день у Седельниковой или у Мещорского Вани, ковыряюсь чего-нибудь и думаю: а что, как и на Федину могилу, в Померании и этой, тоже сейчас какая-нибудь вроде меня старушонка притащилась… А? Как ты думаешь?
– Что ж, – говорю. – Возможно. Всякое на свете бывает. Все может быть.
В эту минуту опять откуда-то издалека, как из погреба, донесся безнадежный плач обезумевшего от ужаса Джека. Я быстро поднялся, протянул руку, поклонился, пожелал Марье Степановне здоровья, поблагодарил за беседу. И через пять минут, оставив за спиной кладбище и поселок, я уже вышагивал по широкой лесной дороге в сторону Щучьего озера. Далеко впереди, не оглядываясь и поджимая хвост, трусил обиженный Джек. А я шел, и посвистывал, и посмеивался, и размахивал палкой. И много о чем думалось мне в этот благодатный, благословенный солнечный осенний день.
Одноактные пьесы
Анечка*
Комедия в одном действии
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Старый муж.
Старая жена.
Лейтенант Мигунов.
Марья Васильевна, его жена.
Дети лейтенанта Мигунова.
На сцене – Муж. Он стоит у раскрытого чемодана, в руке у него связка писем. Он потрясен до последней степени.
Муж. Нет, этого не может быть! Это бред! Я сплю. (Закрывает рукой глаза.) Проснись! Сергей Николаевич, проснись! (Открывает глаза.) Проснулся. (Читает письмо.) «Милая моя, дорогая моя Анечка… (стонет) где мне найти слова, чтобы рассказать вам, какую радость доставило мне ваше последнее, ваше чудное, ваше нежное, ваше ласковое письмо…» Что это?!! Что это такое?! Я!!! Я, когда мне было двадцать два года, не писал ей таких нежных, телячьих писем!.. (Читает.) «…Если бы вы знали, как много значат для меня ваши письма – особенно здесь, среди этих безмолвных сугробов, в занесенной снегом землянке… Знать, что кто-то думает о тебе, что есть на свете близкая душа…» Нет, это и в самом деле бред, это ужас, это затемнение какое-то! (Лихорадочно перелистывает другие письма.) «Милая…», «Дорогая…», «Чудесная…», «Милая моя девочка…» Боже мой! Девочка!!! Когда это написано? Может быть, это пятьдесят лет тому назад написано? Нет, не пятьдесят. «Февраль 1942 года. Действующая армия». (Облокотился на стол, закрыл глаза.) Нет, я не могу больше, у меня ноги от ужаса отнимаются… Дожить до седых волос, пройти с человеком рука об руку долгий жизненный путь и вдруг… узнать… (Схватился за голову, зашагал по комнате, остановился.) Нет, скажите, что же это?! Что же мне делать?! Ведь я… ведь я даже забыл… честное слово, я забыл, что в таких случаях полагается делать.
Телефонный звонок.
Муж (снимает трубку). Да! Кто? А, Евгений Исаакович, здравствуйте, милый! Нет, нет, скажите, что я не буду. Нет, дорогой Евгений Исаакович, я не могу, сегодня ни в коем случае не могу. У меня… Что? У меня… Нет, не грипп. Как вы сказали? Гастропневмоларингит? Нет, нет. У меня… Я уже забыл, как это называется. У меня – семейная драма. Да нет, какой театр?! Какая постановка? У меня действительно драма… трагедия! Что? Градусник? (Трогает лоб.) Да, кажется, есть. Вы думаете? Да, пожалуй, лягу. Что? (Упавшим голосом, мрачно.) Ее нет дома. Я говорю: ее дома нет! А! (Сквозь зубы.) В жакте для бойцов теплые вещи шьет. Что? Заботится? Гм… да… заботится. Что? Слушаюсь. Передам. Спасибо. И вам тоже. До свид… (Кричит.) Евгений Исаакович, простите, милый, у меня к вам один, так сказать, чисто личный, сугубо личный вопрос. Скажите, пожалуйста, вы не помните случайно, что делают… Алло! Вы слушаете? Я говорю, вы случайно не помните, что делают, как поступают, когда… гм… как бы вам сказать… когда изменяет жена? Как? Что вы говорите? Градусник? Да нет, я вас совершенно серьезно… Что? Стреляются? Гм. Нет, это не подходит. Не подходит, говорю. Развод? Н-да. Вот это, пожалуй, как говорится, идея-фикс. Я говорю: надо подумать. Зачем мне это знать? Да понимаете ли… у меня тут… я тут… один очень интересный кроссворд решаю… Да, да, именно – в «Огоньке». Исключительно интересный. И там как раз вопрос на данную, так сказать, тему.