В дверях купе стоит, слушает немолодой, маленький и худенький, как подросток, человек в форме гражданского летчика. Засунув руки в боковые карманы своей кожаной коричневой курточки, он курит толстую дорогую папиросу, перекидывает ее то и дело из одного угла рта в другой и, прижимаясь затылком к косяку двери, резко и нервно выбрасывает в потолок густую струю синего дыма. Слушает он, почти не глядя на рассказчика, но, чем дольше слушает, тем сильнее волнуется, тем чаще и глубже затягивается… Внезапно лицо его наливается кровью, он делает несколько быстрых, лихорадочных затяжек, торопливо и даже судорожно запихивает папиросу в набитый окурками металлический ящичек на стене и, повернувшись к рассказчику, перебивает его:
– Ст-той! П-погоди! Д-дай мне!..
Губы его прыгают. Лицо дергается. Он – заика, каждое слово выталкивается из него, как пробка из бутылки.
– С-самое ст-трашное? – говорит он и кривит губы, делает попытку изобразить ироническую усмешку. – Самое страшное, да? Т-тонули, говоришь? Г-горели? С м-мертвецами лежали? Я т-тоже т-тонул. Я тоже г-горел. И с покойниками в об-б-бнимочку лежал. А в-вот с-самое ст-трашное – это когда я в сорок втором году письмо получил из Ленинграда – от сынишки… д-д-десятилетнего: «П-п-папочка, – пишет, – ты нас п-прости с Анюткой… м-мы в-вчера т-т-в-вои к-кожаные п-перчатки св-варили и с-с-съели»…
Настенька*
На первый взгляд все трое кажутся такими милыми, счастливыми и довольными, что просто невозможно не залюбоваться ими. Пришли они с мороза, раздеваются шумно, одежда у них яркая, пестрая: синие галифе, зеленоватый защитный китель, нежно-зеленая вязаная кофточка, желтая пуховая шапка, синие в белую клетку варежки, красные детские рейтузы… И все они – и он, и она, и ребенок – пышут здоровьем, румянцем, и у всех на ресницах и на бровях еще блестит нерастаявший снег.
И вот из раздевалки они ступают по мягкой бобриковой дорожке в ресторанный зал. Капитан – молодой, высокий, статный, косая сажень в плечах – идет улыбаясь, на ходу поправляя гребешком белокурые волосы. Вид у него боевой, на груди с одной стороны гвардейский значок, с другой – несколько рядов орденских планок. Жена его тоже блондинка, тоже молодая, но уже слегка раздобревшая, раздавшаяся и бедрах – не отстает от мужа, мягко и четко идет, поскрипывает своими лакированными резиновыми сапожками. А впереди выступает с важностью чинной и стреляет во все стороны большими серыми глазами четырехлетнее существо, славный белобрысый поросенок с тремя косичками: две хвостиками болтаются сзади, третья рожком торчит над покатым лобиком. Зеленые шелковые банты хорошо оттеняют румяную смуглую нежность детского лица.
Столик это семейство занимает рядом со мной. Девочка взбирается на стул и сразу же начинает болтать ногами. Меня это, по правде сказать, несколько настораживает.
Капитан раздобыл меню, извлек из толстой, как бегемотова кожа, папки жиденькие мятые листки папиросной бумаги и погрузился в их изучение:
– Так! Ну, что же мы будем кушать? Суп молочный: Неплохо. Щи на мясном отваре. Прелестно. Рассольник. Борщ украинский. Настенька, ты что будешь?
Настенька отвечает не сразу. Поболтав под стулом ногой, она противным жеманным голосом тянет:
– Хочу мандари-и-инов!..
Капитан улыбается. Улыбается робко и, как мне кажется, даже несколько подобострастно.
– Ну, Настенька, – говорит он, сдерживая свой раскатистый бас, – ведь ты же обещала папе супик покушать.
Нога в красной рейтузине раскачивается, как маятник.
– Обещала, а вот не буду!
Думаю: «Ну, уж теперь-то быть грому и молнии».
Нет, никаких молний.
Наклонившись к дочери, капитан долго шепчет ей на ухо. При этом что-то неприятное, болезненное, даже противоестественное мелькает в его бегающих растерянных глазах.
Смотрю на этих людей и уже не вижу ни счастья, ни довольства на их лицах. Даже румянец как будто исчез, даже полнота капитанши и та кажется мне теперь нездоровой, идущей не от сытой и спокойной жизни, а от больного сердца, от бессонных ночей, от излишнего употребления ландыша и валерьяны.
Капитан поднимает руку. В руке белый листочек меню.
– Девушка!
– Да, я вас слушаю.
– Мандарины у вас в продаже имеются?
– Мандаринов нет. Есть апельсины.
Родительские взоры обращены к дочери: что скажет принцесса?
– Апельсинов не ха-ч-чу! – жеманится принцесса. – Ха-ч-чу мандаринов!..
И снова начинается торговля…
Я уже давно потерял аппетит, отставил тарелку, смотрю, слушаю. Ведь по всему видно, что капитан человек храбрый. Не один раз небось водил он в атаку роты и батальоны, десятки, а может быть, и сотни, и тысячи людей подчинялись его слову, его приказу. А тут перед четырехлетней пигалицей этот герой теряется, робеет, отступает по всему фронту.
Покупаются апельсины, отец угодливо чистит их, и девочка ест апельсины раньше супа. А потом, когда приносят суп, она его, конечно, не ест, хотя капитан и жена его уговаривают дочку, упрашивают, умоляют.
Смотрю, еле сдерживая гнев, качаю головой и мысленно говорю: «Эх, товарищ капитан, товарищ капитан! Что ж это вы, голубчик, делаете?!»
И мысленно же слышу ответ его: «А, бросьте вы! Она же еще маленькая. Успеется».
Нет, дорогой капитан, боюсь, не успеется! Боюсь, придет время, и сядет эта милая сероглазая Настенька на шею папе-генералу и маме-генеральше, и всем близким, и всему роду человеческому…
Брат алкоголика*
– Бабушка! Бабушка!
– Ну, что тебе?
– Бабушка, ты знаешь – у нас сегодня медицинский осмотррр был!
Второклассник Аркаша так взволнован, что даже забыл снять свою ученическую фуражку. Большие, оттопыренные уши его еще больше оттопырились, с мороза аппетитно побелели и порозовели, напоминают ломтики ветчины.
– Тихо ты, ладно, – говорит бабушка. – Ты шапку-то раньше сними. О чем ты? Какой осмотр?
– Я ж тебе говорю: осмотрррр! Медицинский! Всех спрашивали. И всё записывали. Кто чем болен был. Сколько комнат. Есть ли какие-нибудь насекомые. Есть ли какие-нибудь родственники больные.
– Ну?
– И меня тоже спрашивали. И всё в тетрадочку записали. Говорят: у вас дома кто-нибудь пьет?
– Ну, и ты что?
– Я сказал: брат один пьет.
– Какой брат?
– Павлуша.
– Бог с тобой! Аркадий! Да ты что?! Да разве он пьет?!!
– Ха! Не пьет! А на свадьбе у Володи разве не пил? Я сам видел, как он целую рюмку водки проглотил. Даже помню, как он морщился. Его потом даже тошнило.
Плоды просвещения*
Давно ли эта девица была от горшка два вершка, и давно ли был этот прохладный майский вечер, когда, гуляя с нею за околицей, я сделал попытку объяснить ей, что такое земной шар. Подобрав на дороге палочку, я начертил в дорожной пыли некое подобие круга. Я сказал:
– Земля как мячик. Она круглая. Если мы пойдем с тобой когда-нибудь в этом направлении, то через какое-то время, обогнув весь земной шар, мы выйдем уже не отсюда, а вон оттуда, со стороны деревни.
Ах, как засверкали ее серые глазки! С мольбой взглянула она на меня, схватила за руку.
– Ой, дядя Леня! Пожалуйста! Давай пойдем сейчас!..
Совсем, казалось бы, немного с тех пор воды утекло, а вот она уже совсем большая, уже давно бегает в школу и уже сама поучает других: подхватила, так сказать, факел просвещения и, высоко подняв, гордо несет его, чтобы передать тем, кто идет на смену.
Вчера слышу, как она объясняет четырехлетней девочке, дочери соседей: