– Значит, уж не твоего, братец, ума дело, почему не ходил. Учительница здесь?
– Елизавета Степановна? Здесь. А тебе зачем?
– Так просто. Насчет погоды зашел поговорить.
И, сунув руки в карманы, заложив ногу за ногу, Володька прислонился к столбику крыльца и засвистел что-то сквозь зубы.
«Эх, жалко – папиросочки нет, закурить бы», – подумал он, представляя себя со стороны и любуясь собственным геройством.
В это время со двора на улицу вышла Елизавета Степановна. Увидев Володьку, она удивилась, подняла брови и сказала:
– А это кто такой? Ах, это Минаев пришел? Тебе что здесь надо?
Не вынимая рук из карманов, Володька попробовал сделать презрительное и независимое лицо, хотел сказать, что ему ничего не нужно, просто пришел с ребятами попрощаться, но, пока он изображал на лице презрительное выражение, прошла, наверно, целая минута.
– Я тебя спрашиваю, – зачем ты сюда пришел? – громче и строже повторила учительница.
И Володька, неожиданно для самого себя, жиденьким, жалобным, дребезжащим голосом ответил:
– Ни зачем. Так просто… Посмотреть.
– Что посмотреть? Тебе смотреть здесь абсолютно нечего. Можешь идти домой.
– Как?! Почему домой? Зачем домой?
И тут Володька с ужасом понял, что все, о чем он только что думал и чего опасался, – все это не шутки, не пустые слова, что он действительно никогда, никогда больше не войдет в свой четвертый класс, не увидит своей парты, не посмеет даже назвать себя школьником. Он опустил голову, и глаза его, заволакиваясь слезами, забегали по земле, уставились на камешек, похожий на собачью голову, перескочили на елочку тракторного следа, задержались на секунду на собственных, Володькиных, грязных башмаках и, наконец, остановились на ботинках учительницы. Это были простенькие, старые, стоптанные, много раз латанные и тщательно начищенные гуталином баретки. И тут Володька вдруг вспомнил, как шла третьего дня учительница под дождем по поселковой улице, когда он с камнем в руке стоял за деревом у калитки кунинского сада.
«Вот в этих бареточках… четыре километра по грязи тащилась… из-за моей дурости», – подумал он, и голос его задрожал, когда он воскликнул:
– Елизавета Степановна!..
– Постой, – остановила его учительница. – Ты с кем разговариваешь?
– Я? Я с вами разговариваю.
– А почему же ты, скажи, пожалуйста, стоишь в шапке, когда обращаешься к своей учительнице?
Володька сдернул с головы кепку и, захлебываясь, не стыдясь своих слез, не стыдясь товарищей и тех слов, которые сами собой слетали сейчас с его языка, заговорил:
– Елизавета Степановна… Уважаемая… Пожалуйста! Простите меня… Я – лодырь. Я виноватый во всем. Я – честно, по-большевистски… Я никогда… вот увидите… никогда больше, никогда не буду.
Ребята толпились вокруг и смотрели. Учительница тоже внимательно смотрела на Володьку, слушала и молчала.
– Ты правду говоришь, Минаев? – спросила она наконец.
Володька хотел сказать: «Да, правду», но покраснел, опустил еще ниже голову и, грустно усмехнувшись, сказал:
– Ведь все равно вы мне не поверите.
– Не знаю, – улыбнулась учительница, – может быть, и поверю.
На школьном дворике зазвенел звонок.
– А ну, ребята, по классам! – крикнула Елизавета Степановна. И, повернувшись к Володьке, сказала: – Можешь и ты идти, Минаев.
– Куда? – испугался Володька.
– Ну, как же ты думаешь: куда? В свой класс, на свое место, к своим делам и обязанностям. Ты понял меня?
От радости у Володьки перехватило дыхание. Он быстро надел кепку, так же быстро сорвал ее с головы и, неизвестно зачем, опять нахлобучил ее на свою чубатую голову.
– Есть, Елизавета Степановна! – воскликнул он. – Понял, Елизавета Степановна!.. Спасибо, Елизавета Степановна!..
И, подхватив свою сумку, он вместе с остальными ребятами побежал к воротам. Шарик, который до тех пор не подавал никаких признаков жизни, вдруг отчаянно залаял и тоже ринулся в кучу малу. Поднялся визг. За спиной у себя Володька услышал сердитый окрик Елизаветы Степановны:
– Ребята! Постойте! Что за безобразие! Это чья собака?
«Ну, попадет сейчас, – подумал Володька. – Скажу, что не моя, что просто привязалась неизвестно откуда…»
– Я спрашиваю: это чья собака? – повторила учительница.
– Это… это моя, Елизавета Степановна, – сказал Володька.
– Твоя? – удивилась учительница. – Что-то я не помню, чтобы у вас в доме была собака. Давно она у тебя?
Володька хотел уже по привычке соврать, хотел сказать, что собаку ему привез из Германии, еще щенком, дядя его, генерал-лейтенант, и что он, Володька, сам вырастил и воспитал ее, но вместо этого, к удивлению своему, и, может быть, первый раз в жизни он сказал правду.
– Нет, – сказал он. – Не очень давно. В общем, сегодня только… – И, заметив, что учительница все еще сердится, он торопливо добавил: – Ничего, Елизавета Степановна! Вы не бойтесь. Я в школу ее не пущу. Она посидит, подождет. Она у меня, вы знаете, умная!
Через пять минут Володька уже сидел в классе, на своем старом месте, за четвертой от учительского стола партой, на черной полированной доске которой по-прежнему желтели знакомые буквы «В.М.» и отливала всеми цветами радуги чернильная лиловая надпись: «Смерть фашизму!».
В классе было тихо. В открытую форточку над Володькиной головой дул осенний ветерок. Шевелилась фестончатая бумажная занавеска. И в тишине тонким басом гудела под потолком последняя осенняя муха.
Учительница делала диктовку. Володька писал, торопился, от хорошего настроения ставил где надо и не надо запятые, а сам то и дело косил глаза и поглядывал за окно, где в палисаднике, под облетевшим тополем, сидел и ждал его Шарик.
На морде собаки было написано счастье.
«Уж очень ты, брат, щуплая, – по-хозяйски озабоченно думал Володьки. Ничего… ладно… откормим постепенно».
А учительница ходила по классу, останавливалась, смотрела на потолок, как будто читая там что-то, и, постукивая карандашом по тетрадке, негромко и с удовольствием выговаривала:
– Роняет лес багряный свой убор… Роняет лес…
Камилл и учитель*
Очень давно, когда еще и тебя и меня на свете не было, и наших дедушек и бабушек еще не было, жил на свете человек, полководец Марк Фурий Камилл.
Человек этот был римлянин. И больше всего на свете он любил свою родину – Рим. За родину он готов был отдать и свободу, и счастье, и богатство, и даже собственную жизнь. Только одного он, пожалуй, не мог бы отдать даже любимой родине – это своей совести. Человек он был честный, прямой, неподкупный. Сам был такой и от других тоже требовал честности и прямодушия.
А то, что он был удивительно храбрый и бесстрашный и не щадил своей жизни, – это не выдумка.
Вот послушай, что рассказывается о нем в одной старой книге.
Когда Камилл был еще совсем молоденьким человеком, случилось ему принимать участие в одной стычке с врагами, в одной конной атаке. В бою он потерял и меч, и копье, и дротик. И ему ничего не оставалось делать: или беги, или сдавайся в плен. А тут еще, когда он остался без оружия, его ранили: тяжелый вражеский дротик вонзился ему в левое бедро. Наверно, это было очень больно. Но Камилл даже не покачнулся, даже коня не придержал. Он выдернул из раны дротик и с этим чужим, окровавленным оружием в руке поскакал впереди своих войск добивать неприятеля.
За такую отвагу и храбрость римские граждане выбрали Фурия Камилла своим военным трибуном, то есть самым главным начальником или полководцем. И он до конца своей жизни командовал римскими войсками и водил их в походы. И всегда эти походы заканчивались поражением врагов и победой римлян.
Только один город долго и упорно не сдавался Камиллу.
Это был город Фалерия – главный город страны фалесков.
Город этот был хорошо укреплен. Его окружали высокие каменные стены. Да и сами фалески были народ боевой, храбрый, и сдаваться без боя, продавать задешево свою жизнь и свободу они не хотели. И римляне, как ни бились, ничего не могли с ними поделать.