В большой коммунальной квартире он нашел только одну обитаемую комнату. Хозяин ее, – человек неопределенного возраста, обросший густой черной щетиной, лежал, укрывшись шубами и одеялами, на диване. На полу, у его изголовья, лежала раскрытая книга. На дымящейся печке булькало какое-то пахнущее аптекой варево.
Человек этот слабым голосом сообщил Володе, что тетка его еще полтора месяца назад умерла. И вообще – все умерли. В квартире остался он один.
Стоя в дверях, Володя огляделся. Человек был еще не старый. В углу комнаты, под потолком, колесами вверх, висела хорошая дорожная машина.
«Эге, – подумал Володя. – Тоже колесики вертел».
– Послушайте, – проговорил он вдруг неожиданно для самого себя. – Вы чего тут валяетесь, как тюлень? В самом деле, вы же еще сравнительно молодой человек. Стыдно…
– Да? – удивился тот. – А что же ты мне прикажешь делать?
– Ну… как что? Дела много. Вы же, я вижу, физкультурник.
– Ах, вот как? Физкультурой заниматься? Я, братец мой, два дня одну морскую капусту ем.
– Это интересно! – сказал Володя. – А я по-вашему, что – бифштексами питаюсь?
Он вышел из этой опустошенной коммунальной квартиры, спустился с пятого этажа и пошел домой. Голова у него по-прежнему кружилась, в глазах плыли круги, но шел он, как он уверял меня, бодро и до самого Невского не останавливался.
Переходя Невский, он взглянул на Думскую башню. Часы были разбиты взрывной волной, показывали какую-то несусветицу: половину первого, но было еще светло, и Володя подумал, что, пожалуй, и в самом деле еще не так поздно…
Он дошел до Аничкова моста, где когда-то стояли милые клодтовские кони, а теперь оставались лишь следы от чугунных копыт на постаменте, и свернул на Фонтанку.
Городской комитет физкультуры, как и большинство ленинградских учреждений, ютился в ту зиму в нескольких самых маленьких комнатах. Там было и холодно, и темно, и дымно от неисправной буржуйки, но было и еще что-то, что сразу бросилось Володе в глаза. Коротко говоря, это была жизнь, может быть, не такая шумная и полнокровная, какой ей полагается быть, но все-таки жизнь, а не смерть и не умирание…
Володя спросил знакомого лесгафтовца. Тот вышел, удивился, обрадовался.
– Вот это да! – воскликнул он. – Вот это я понимаю: темпы!
Володя покраснел и, чтобы не показать смущения, усмехнулся и, шутливо откозыряв, ответил:
– Явился по вашему приказанию, товарищ начальник!..
Где ты, Володя?
В феврале 1942 года Володя был зачислен в инструкторскую группу, которой руководил тогда заслуженный мастер спорта, рекордсмен Советского Союза по метанию копья Виктор Алексеев. Володя стал «тысячником». Это значит, что он воспитал и обучил не менее тысячи бойцов-лыжников.
Обучая других, он не забывал и о собственной тренировке. В декабре сорок первого года, участвуя в трехкилометровой лыжной гонке, Володя прошел дистанцию за 14 минут 58 секунд, заняв третье место среди лыжников своего спортивного общества. Очень хорошие результаты показал он и в метании ядра, копья и диска, – все эти способности обнаружились в нем неожиданно уже во время войны и блокады.
Откуда же он взял силы для всего этого?
Может быть, он стал больше есть? Да, честно говоря, чуть-чуть больше. Он получал теперь не сто двадцать пять, а двести пятьдесят граммов хлеба в день. Потом его зачислили на воинское довольствие, которое тоже не было у нас в Ленинграде таким уж шикарным.
Вот, собственно, и вся история этого ленинградского мальчика. Большего я не знаю и даже не могу, к сожалению, предпринять никаких шагов, чтобы выяснить дальнейшую Володину судьбу, – по непростительной оплошности я не записал тогда его фамилии.
Во время войны я писал о Володе в одной не очень распространенной газете – он не откликнулся. Если он жив и вспомнит нашу встречу и наш тогдашний разговор, может быть откликнется сейчас?
Напомню ему, что было это в конце января 1944 года, в очень яркий, солнечный зимний день. Мы сидели с ним на каких-то бревнах или щитах на набережной Большой Невки, недалеко от здания Сельскохозяйственного института. Тогда там стояла какая-то воинская часть, солдаты выбивали на снегу свои матрацы.
Да, я понимаю, что впереди было еще полтора года войны, и всякое могло случиться. Но как-то не верится, что этот человек, о котором мой знакомый раненый офицер сказал – «живой памятник», этот мальчик, который был приговорен к смерти, умирал и не умер, что он погиб и что его нет!
Не хочу и не могу поверить в это.
Где ты, Володя? Отзовись, подай голос!..
В осажденном городе*
От автора
Эти записи я вел с начала Великой Отечественной войны до середины июля 1942 года, когда А. А. Фадеев вывез меня, полуживого, на самолете в Москву.
Приходилось мне бывать в Ленинграде и позже, в частности в незабываемые январские дни 1944 года.
В результате у меня скопилось довольно много материалов, только очень незначительная часть которых печаталась в годы войны – да и то главным образом не у нас, а за границей, в прессе тех стран, которые были тогда нашими союзниками.
Для иностранцев все это было – беллетристика, лирика, экзотика войны. Для нас это было кровью наших близких и пеплом наших жилищ. Неудивительно, что наши газеты и журналы неохотно печатали тогда подобные материалы…
То, что я предлагаю вниманию читателя, никоим образом не претендует на роль полотна, памятника или чего-нибудь подобного. Записи мои делались наскоро, на ходу, в темноте, на морозе, на улице, на подоконнике, на госпитальной койке… Иногда это буднично, чересчур интимно, иногда, наоборот, на сегодняшний взгляд излишне приподнято, выспренне и патетично. Если бы я писал повесть о Ленинграде, я, вероятно, написал бы иначе. Но здесь мне не хочется менять ни одного слова, я печатаю выдержки из своих блокадных записок в том виде, в каком они сохранились в моих тетрадях и папках.
Ополченец
За Нарвской заставой. В переулке у здания новой школы толпа молодежи окружила немолодого уже, маленького, узкогрудого человека в форме народного ополчения.
Все на нем новенькое. Шинель топорщится и необыкновенно, колоколом, раздута в бедрах. Обмотки тщательно набинтованы, ботинки еще ни разу не чищены – пористая сыромятная кожа тускло поблескивает.
Не поймешь, пьян человек или просто возбужден, потрясен теми великими переменами, которые произошли в судьбе его страны, а с сегодняшнего дня и в его собственной жизни. Но, пожалуй, он все-таки ко всему прочему и выпил немножко. Как-никак традиция – «последний нонешний денечек»…
– Гражданы! – кричит он со слезой в голосе и бьет себя маленьким крепким кулаком в грудь. – Гражданы! Прошу вас раз и навсегда запомнить! У меня три сына! Владимир! Петр! Василий! Все трое – на фронте. Прошу запомнить… А завтра я сам иду на фронт и буду защищать всех без исключения граждан Советского Союза…
1941, июль
Бдительность
Ловят диверсантов-парашютистов. Вероятно, таковые существуют и наверняка существуют, но до сих пор лично я шпионов не видел, а видел только несчастных своих соотечественников, ставших жертвой подозрительности и шпиономании.
В газетах писали, что немцы сбрасывают диверсантов в форме наших милиционеров.
Третьего дня иду по Садовой и вижу, как огромная толпа ведет во 2-е отделение милиции (б. Спасская часть) сильно пожилого усатого милиционера в новенькой, что называется с иголочки, форме. Его уже не ведут, а волокут. От страха он не белый, а голубой, и глаза у него самым буквальным образом лезут на лоб…
Рядом бегут мальчишки, улюлюкают, прыгают, размахивают кулаками, свистят, жаждут крови…
Какой-то школьник в очках говорит другому:
– Ты только посмотри! У него же околыш на два сантиметра больше, чем у наших…