Не хватало только подобных намеков!
— Что вы хотите этим сказать? Говорите! — напустился я на него.
— Вы поняли, что я хотел сказать, господин директор, — отозвался он, и улыбка, появившаяся на его лице при первом моем вопросе, стала еще насмешливей.
— Я до сих пор полагал, — с ударением произнес я, — что пастор должен быть честным человеком и не играть словами.
— Я и не играю! И, будь мы одни, я бы высказался еще прямее. А так мне остается только откланяться. Но в любое время я в вашем распоряжении, господин директор.
— Не понимаю, почему присутствие моей жены мешает вам высказаться прямо.
К моему крайнему удивлению, Мелани меня поддержала.
— Право, господин пастор, — сказала она, — я тоже не понимаю, почему бы вам не сказать всего.
— Хорошо, — спокойно ответил Марбах, — как вам угодно. Ваша жена хочет помогать бедным, нуждающимся, это цель ее жизни. А вы хотите умножать ваши деньги, вы ищете власти и почестей, ну и наряду с этим… дешевых женщин! Вот видите, это как-никак разница!
Меня словно обухом по голове ударили. Сказать мне подобное не отваживался еще ни один человек. Я готов был схватить этого тощего нахала за шиворот и вышвырнуть из дому.
— Это дерзость! — закричал я. — Неслыханная дерзость! Вам платят не за то, чтобы вы совали нос в частную жизнь ваших сограждан и оскорбляли почтенных людей. Вы еще меня узнаете, будьте покойны!
Он пренебрежительно махнул рукой.
— Ваши угрозы меня не пугают. А за что мне платят, я знаю лучше вас!
— Вы здесь для того, чтобы печься о спасении душ ваших прихожан, а не для того, чтобы натравливать рабочих на хозяина и жену на мужа. Вы… вы… коммунист!
Марбах улыбнулся с видом превосходства, как человек, который с безопасного расстояния посмеивается над цепной собакой, злобно оскалившей зубы.
— То, что вы называете спасением души, составляет лишь часть Евангелия, кое я призван возвещать. А бедные нуждаются не столько в спасении души, сколько в башмаках, одежде и хлебе. Спасение души — это предмет роскоши, нужный богатым, например вам.
— А я не желаю, чтобы мою душу спасали вы! Уж лучше совсем откажусь от этого спасения! — закричал я.
Он спокойно кивнул, словно мы были во всем согласны:
— Знаю, знаю! Вам предстоит еще дальняя дорога, господин директор.
— Вам — тоже! До пасторского дома! И вы хорошо сделаете, если отправитесь не мешкая. Вы еще обо мне услышите, я вас теперь раскусил, подстрекатель!
После того как он наконец убрался, я еще некоторое время возбужденно метался по комнате. Мелани между тем спокойно продолжала шить. Я остановился перед ней.
— Запрещаю тебе принимать здесь этого человека. Поняла? — сказал я.
Она взглянула на меня и, казалось, хотела что-то возразить. Но своевременно одумалась, снова склонила голову над работой и сказала:
— Как хочешь.
— Да, я так хочу! — крикнул я. — И я хочу большего! Этот поп еще узнает, что значит путаться у меня под ногами.
Пока, впрочем, я совершенно не представлял себе, как до него добраться. Но я твердо решил позаботиться о том, чтобы его выгнали из Лангдорфа. Если когда-то сопливый мальчишка, «мужик», сумел наказать своих врагов и мучителей в городской школе, то насколько легче было теперь самому могущественному человеку в Лангдорфе отомстить за оскорбление!
Глава двадцать третья
Довольно долгое время я никак не мог найти благоприятного случая для сведения счетов с пастором. Марбах везде пользовался славой честного и почтенного человека; под него никак нельзя было подкопаться. Мелани теперь встречалась с ним в пасторском доме. Благотворительная деятельность все более заполняла ее жизнь. Вне этого ее почти ничто не интересовало. Если нам иной раз случалось вечером сидеть вместе и я что-нибудь рассказывал или читал вслух какое-нибудь сообщение из газет, напичканных тогда военной шумихой, она слушала, продолжая прилежно шить, и никогда меня не прерывала. Когда я кончал, она говорила: «Да, я понимаю» или «Ах, это ужасно!»
Даже тогда, когда мы выбирали генерала и я пришел домой, полный впечатлений от этого важного и торжественного события, и рассказывал подробности, она осталась совершенно равнодушной и только заметила:
— Да, наверно, было очень интересно!
Так проходили наши дни — однообразно и без особых волнений. Я работал с утра до вечера и, действуя осторожно и предусмотрительно, увеличивал свое состояние. На свободной площади за зданием фабрики уже два года как высился новый корпус, и повсюду кипела работа.
Разразившаяся война не застигла меня врасплох. В моем портфеле уже лежали большие заказы для армии и предвиделись еще большие. Кстати сказать, я заранее начал, где только возможно, заменять мужчин на своем предприятии женщинами. Что дало мне возможность продолжать производство почти без сокращения, тогда как конкурирующие фирмы были вынуждены на некоторое время закрыться.
Когда я ранним утром того достопамятного сентябрьского дня, сменив штатский костюм на форму майора, в сопровождении заведующего производством обошел перед отъездом тихие помещения цехов (в честь этого события мы на один день закрыли фабрику) и отдал последние распоряжения, то мог себе сказать: «Дела мои отлично налажены».
Я пошел проститься с Мелани. Когда я подал ей руку, она, несомненно, была очень тронута. Мне хотелось сказать ей что-нибудь приветливое:
— Ты остаешься одна, Мелани!
— Да, — ответила она, слегка наклонившись вперед, — я знаю.
— Через месяц Теодора призовут в рекрутскую школу, и тогда ты будешь совсем одна.
— Да, я это знаю.
Вот и все. Я поцеловал ее в лоб. Но когда я захотел поцеловать ее и в губы, она повернула голову, подставив мне щеку. Она стояла неподвижно и даже руками не прикасалась ко мне. Уже сидя в машине, я еще раз посмотрел вверх, на окна дома. Мелани стояла за занавесками. Когда мы тронулись, я помахал ей рукой; тогда и она робко подняла руку и тоже помахала.
Теодор сидел за рулем. Он был так же горд, как и я. Мы говорили об армии, о рекрутской школе, о батальоне, которым я должен был командовать, и время прошло для нас незаметно.
Два дня спустя нас погрузили в вагоны и отправили на границу. Здесь военная жизнь захватила меня своей веселой романтикой и вначале не оставляла часа для мыслей о личных делах. Нужно было рыть окопы, подготовлять оборонительные позиции, и я с раннего утра скакал верхом по жнивью и взрытым полям от роты к роте, выслушивал доклады о ходе работ, хвалил одно и порицал другое. Раз в день я звонил по телефону домой, и заведующий производством сообщал мне, как идут дела.
Мне нечего было беспокоиться. Военные заказы поступали обильно — в таком количестве, что фабрика работала в две смены, до поздней ночи. Время от времени я звонил и Мелани — особенно после того, как Теодор надел военную форму, — и спрашивал ее о том о сем. Правда, у нас мало было о чем говорить, но мне все-таки казалось, что я обязан иногда осведомляться, как себя чувствует моя жена.
Надвигалась зима, а мы все еще стояли на границе, с нетерпением и замиранием сердца ожидая войны, которую разные страны считали неизбежной, хотя и не вступали в нее. С тех пор как уже нечего стало строить и рыть, люди начали понемногу ворчать. Каждый день приходилось изобретать что-либо новое, чтобы занять солдат, думавших о брошенной дома работе и не понимавших, почему они должны торчать здесь, когда дома столько неотложных дел.
Весной нас предполагалось отпустить и заменить другими войсками. Мы, офицеры, тоже с радостью ждали этого дня, хотя и не смели выказывать свои чувства при солдатах. И я, как другие, тосковал по своему кабинету, по шуму вязальных машин и по нежным женским рукам. Здешние девушки с шершавыми ладонями были мне вовсе не по вкусу.
Однако весной немцы пошли в наступление, и об отпусках на ближайшее время нечего было и думать. Лишь по прошествии тринадцати месяцев мы смогли отправиться домой. Когда я в первое же утро по приезде снова пошел на фабрику и начал все проверять, то так разволновался, что слезы выступили у меня на глазах.