Если и попадаются среди них такие, которые, на первый взгляд, кажутся красивыми, утверждаю: в складе лица или в телосложении подобной особы должны быть какие-то мерзкие изъяны, сводящие на нет все остальное и выражающие истинную ее суть: излишества и годы быстро усугубляют недостатки, и, памятуя, что за страсть разжигают эти особы и к каким мрачным последствиям она приводит, делаешь вывод, что их пагубная власть над любовниками зиждется вовсе не на мнимой их красоте, но, напротив, на тех самых мерзких изъянах, из-за которых любовник довольствуется ничтожной долей красоты в общепринятом смысле слова, само понятие которой они бесчестят. Прохожий может возжелать эту женщину ради этой ничтожной доли красоты, но любовник? Никогда!
«Эти женщины миловидный — утверждают наши мыслители.
Даже если учесть всю относительность этой оценки, они ведь умалчивают о том, какой ценой добиваются эти дамы миловидности. А я намерен доказать, что в данном случае цена играет немаловажную роль.
Ибо миловидность их вскоре становится искусственной, ЦЕЛИКОМ и ПОЛНОСТЬЮ ИСКУССТВЕННОЙ. Конечно, распознать это с одного взгляда трудно, но это так. «Какая разница, — восклицают наши философы, — если общее впечатление приятно? Ведь для нас эти женщины — всего лишь милые мимолетные мгновенья, разве не так? Если нам по вкусу их пикантность, приправленная всякого рода изысками, какое нам дело, как именно готовят они лакомое блюдо, которое ставят на стол!»
Думаю, я смогу вам незамедлительно доказать, что дело куда серьезней, чем думают беспечные гурманы. К тому же, если заглянуть в глаза этим сомнительным отроковицам (таким миловидным!), они блеснут тем блеском, каким блестят глаза похотливой кошки, живущей в каждой из них, и это наблюдение вмиг сведет на нет прелесть, которую придает им поддельная молодость, разжигающая похоть.
Если, испросив прощения за кощунство, поставить рядом с такою одну из тех бесхитростных девушек, чьи щеки рдеют, как утренние розы, при первых священных словах юной любви, мы без труда обнаружим, что слово «миловидность» воистину слишком лестно для обозначения банальной совокупности пудры, помады, вставного зуба, краски для волос, фальшивой косы — рыжей, белокурой или каштановой — и фальшивой улыбки, фальшивого взгляда, фальшивой любви.
Итак, неточность — утверждать, говоря об этих женщинах, что они красивы, или некрасивы, или миловидны, или молоды, или белокуры, или стары, или темноволосы, или дородны, или худощавы, — ведь даже если предположить, что это возможно выяснить наверняка, прежде чем в наружности такой особы появятся какие-то новые перемены, — тайна их пагубного очарования кроется отнюдь не здесь — совсем наоборот!
Ум за разум заходит, как подумаешь, что изучение этих упырей в женском обличии, неотступно преследующих мужчин, наводит на следующую аксиому: роковое и пагубное действие, которое оказывают эти существа на СВОИ жертвы, прямо пропорционально количеству искусственных уловок (как физических, так и нравственных), посредством которых они выставляют напоказ — а верней сказать, прячут в тень — скудные прелести, якобы дарованные им природой.
Одним словом, их любовники (те, которым суждено погибнуть из-за них) влюбляются до полного ослепления ВОПРЕКИ красоте их, миловидности, уродству и т. д., и т. п.! А вовсе не благодаря личным их достоинствам. Вот единственный вывод, который мне требовалось тщательно обосновать, поскольку значение имеет лишь этот вывод.
Я слыву в этом мире достаточно изобретательным. Но, воистину, (могу сознаться уже теперь) мое воображение — как бы яростно ни подхлестывала его неприязнь, которую, признаюсь, я питал к мисс Эвелин Хейбл, — не в состоянии было — о нет, нет! — подсказать мне, до какой фантастической и почти непостижимой степени аксиому эту должно было подтвердить то… что мы вскоре увидим, услышим и потрогаем.
А в заключение, перед тем как представить вещественные доказательства, позволю себе прибегнуть к сравнению.
У всякого живого существа в низшем царстве природы есть некий соотносительный символ. Он представляет собою зримый образ этого существа в истинной его сути, что позволяет метафизику вникнуть в эту суть. Чтобы найти такой символ, достаточно выяснить, какое воздействие оказывает существо на окружающий мир одним своим присутствием. Так вот, символом этих тлетворных Цирцей в растительном мире (ведь сами они, вопреки человеческому обличью, принадлежат к миру животных, а потому в поисках точного соответствия следует спуститься ниже еще на одну ступень) будет не что иное, как дерево упас: они — подобие его бесчисленных ядовитых листьев.
Дерево это предстает взорам в яркой солнечной позолоте. Путник, оказавшийся под его сенью, впадает в сонное оцепенение, его опьяняют горячечные образы, и если он слишком замешкается, то его настигнет смерть.
Стало быть, красота дерева не может не быть искусственной и заемной.
И действительно: стряхните с листьев упаса полчища гусениц, смердящих и переливчатых, — и вы увидите безжизненное дерево с грязнорозовыми цветами, тусклое и невзрачное под светом солнца. Более того, если пересадить это дерево на другую почву, оно теряет свою губительную силу и вскоре засыхает, ненужное людям и заброшенное.
Гусеницы ему необходимы. Оно присваивает их себе. Взаимное притяжение между деревом и легионами гусениц обусловлено тем, что роковое воздействие дерево и гусеницы могут оказывать лишь сообща, это-то и призывает их к единению. Таково дерево упас, именуемое также манцениллой. Есть разновидности любви, воздействующие так же, как его сень.
Так вот, если особ, оказывающих подобное действие, очистить, словно листья упаса от гусениц, от их чар — столь же вредоносных, сколь искусственных, — от женщин этих останется… то же самое, что при подобных обстоятельствах остается от упаса.
Подставьте вместо солнца воображение того, кто смотрит на такую женщину: иллюзия — как раз по причине тайного усилия, необходимого для того, чтобы сотворить ее, — становится тем более влекущей и пленительной! Рассмотрите такую женщину холодным взором, дабы установить, что же именно вызывает иллюзию — и иллюзия рассеется, уступив место неодолимому отвращению, так что желание ей не удастся возбудить никакими способами.
Таким образом, мисс Эвелин Хейбл стала для меня объектом опыта… прелюбопытного. Я решил разыскать ее, не для того, чтобы подкрепить мою теорию доказательствами (она доказана извечным опытом), но потому, что мне представилось небезынтересным констатировать ее непогрешимость при столь совершенных, столь идеальных условиях.
«Мисс Эвелин Хейбл! — повторял я мысленно. — Что же ЭТО такое?»
Я навел справки.
Прелестная малютка подвизалась в Филадельфии, где разорение и гибель Андерсона сделали ей самую блистательную рекламу. Она пользовалась бешеным успехом. Я приехал туда и свел с ней знакомство через несколько часов. Она очень страдала… Страдала физически, разумеется: здоровье ее было подорвано. Так что она ненамного пережила своего дорогого Эдварда.
Да, смерть отняла ее у нас вот уже несколько лет назад.
Тем не менее я успел до ее кончины проверить на ней мои предчувствия и теории. А впрочем, знаете ли, смерть ее ничего не значит: я сейчас явлю ее вашим взорам как ни в чем не бывало.
Обворожительная танцовщица спляшет перед вами под звуки собственного пения, баскского бубна и кастаньет.
С этими словами Эдисон встал и дернул шнурок, свисавший с потолка вдоль занавеси.
IV
Танец смерти
Какой нелегкий труд — быть женщиной прекрасной!
Шарль Бодлер