— Видал? — спросил он.
— Ага, — ответил я, стараясь получше рассмотреть его глаза.
V
Я сказал, что эта история не имеет отношения к Кубе, и теперь вынужден взять свои слова назад, ибо все, все в моей жизни связано с Кубой — Венегас. В тот вечер я отправился в «Сьерру» под предлогом послушать Бени Море, а это замечательный предлог, потому что сам Бени замечательный, но на самом деле, чего уж там, я пошел, чтобы увидеться с Кубой, а Куба («самая прекрасная смуглянка, которую когда-либо видели человеческие глаза», сказал как-то Флорен Кассалис) для глаза — то же, что Бени для уха: если уж пришел посмотреть на нее, смотри в оба.
— Проходи, проходи, — сказала мне Куба, отражаясь в зеркале гримерки. Она сидела в халатике поверх концертного платья и накладывала макияж. Никогда не видел ее такой прекрасной: выпуклые губы густо накрашены влажно-алым, на веках голубые тени, от которых глаза кажутся больше и чернее и сверкают ярче, причесана à la цветная Вероника Лейк, нога закинута на ногу и выглядывает из-под халатика повыше колена, тугая, смуглая и нежная, почти съедобная.
— Как поживает Вероника Лужица? — спросил я. Куба рассмеялась, чтобы показать большие, круглые, белые зубы над розовой десной, такие ровные, что их можно было принять за искусственные.
— К выходу готова, — ответила она, подводя черным карандашом уголок глаза.
— Что с тобой?
— Со мной ничего.
Я подошел и обнял ее за плечи, не целуя, но она очень изящно поднялась и скинула халат и с ним мои руки: не отвергла, а просто сняла меня с себя.
— Сходим куда-нибудь после шоу?
— Не могу, — сказала она. — Мне нехорошо.
— Просто посидим в «Лас-Вегасе».
— У меня, кажется, температура.
Я дошел до двери и ухватился за косяки, сдерживая вливавшуюся пустоту. Оттолкнулся локтями, чтобы вылететь в коридор, и вдруг она окликнула меня.
— Не обижайся, милый.
Я мотнул головой.
Сик транзит Глория Перес.
Через три часа я зашел за Вивиан в «Фоксу». Не успел я появиться в холле, как охранник двинул ко мне, но тут Вивиан меня окликнула. Она сидела в потемках — в смысле, на диване в потемках.
— Что случилось?
— Бальбина, наша домработница, не спала, когда я поднялась, вот я и спустилась обратно предупредить тебя, чтобы ты подождал.
— А чего смеешься?
— Да Бальбина сначала спала, это я ее разбудила, свернула в темноте лампу. Старалась не нашуметь, а сама устроила такой грохот, да еще мамину любимую лампу разбила.
— Материя осталась…
— …а вот с формой беда. Не ожидала от тебя этих банальностей.
— Я же простой бонгосеро, не забывай.
— Ты музыкант.
— И главный инструмент мой между ног.
— Отвратительно. В духе Бальбины.
— Домработницы.
— Что тут плохого? Не служанкой же ее называть.
— Да я не про нее, я про себя. Она черная?
— Начинается.
— Черная или нет?
— Ну, черная.
Я промолчал.
— Да не черная она. Она испанка.
— Не одно, так другое.
— А ты ни одно ни другое.
— Где тебе знать, красавица.
— Может, выйдем, разберемся, как мужик с мужиком?
Это она, конечно, в шутку сказала, и тут я увидел, что, несмотря на вечернее платье, она еще совсем девочка, и вспомнил, как однажды зашел в «Фоксу» в надежде случайно встретить ее (часа в четыре, якобы перекусить в кондитерской), и она прошла мимо в школьной форме какого-то очень крутого колледжа для девочек, — на вид ей было не больше тринадцати-четырнадцати, — обеими руками прижимая учебники к груди, стараясь защитить свое тело, свое детство, свою юность, сутулясь, почти сгорбившись.
— Ты что, не знаешь, меня называют Бились Кид? — сказал я и сам рассмеялся. Она тоже, но чуточку фальшиво, не потому, что ей было не смешно, а потому что она не привыкла смеяться громко, и, хоть ей хотелось показать, что она поняла и оценила шутку, собственный смех казался ей вульгарным, видимо, кто-то ей сказал, что воспитанные люди не хохочут в голос. Может, это сложновато, так это потому, что для меня самого это сложно.
Я попробовал еще:
— Или Билли Бился.
— Ладно, хватит уже. Не знаешь, когда остановиться.
— Мы идем куда-нибудь или нет?
— Идем, да. Хорошо, что я спустилась, охранник бы тебя не впустил.
— Как поступим?
— Жди меня на углу у клуба «21». Скоро буду.
На самом деле я уже не хотел с ней никуда идти. Не помню, то ли я задумался об охраннике, то ли был уверен, что у нас ничего не получится. Между Вивиан и мной лежала не одна улица. Я покинул метафорическую улицу, перешел настоящую и вспомнил еще одну, то есть ту же самую улицу в тот вечер, когда познакомился с Вивиан, а потом повстречал Сильвестре и Куэ, только что проводивших Вивиан с Сибилой домой.
— Что скажешь, Гуно страдальцев? — блеснул Куэ своей эрудицией в европейской музыке. — Ты вот знал, что Гуно, да, да, он самый, «Аве Мария», был тимбалеро?
— Нет, чего не знал, того не знал.
— Ты знал, кто такой Гуно, но… — сказал Сильвестре. Он был пьяный, аж падал.
— Гуноно? — переспросил я. — Нет. Кто такой Гуноно?
— Да не Гуноно, а Гуно.
Арсенио Куэ заржал.
— Тебя разводят, mon vieux[10]. Ставлю сто песо против огрызка сигары, он прекрасно знает, кто такой Гуно. Он тимбалеро культурный, — вот так, с умыслом. — Как Гоуно, он же Гуно.
Я ничего не ответил. Пока что. Но еще отвечу, Куэ, mon vieux.
— Арсенио, — начал я и уже собрался сказать «Сильвестре», как вдруг услышал, что за спиной у меня кто-то звучно рыгнул, это и был Сильвестре, все норовящий упасть на Куэ, — тот еще дуэт.
Они засмеялись! Засмеялись дуэтом! Я мог бы разрубить их напополам одним взрывом хохота, одной улыбкой или одним взглядом. С дуэтами вечно так. Я знаю по музыке. Всегда есть первый и второй, и даже унисон у них хрупкий.
— Сильвестре, ты понял, как Куэ только что облажался?
— Да ты что, — удивился Сильвестре, чуть не протрезвев. — Ну-куэ, ну-куэ, изложи-куэ.
— Сейчас изложу.
Куэ посмотрел на меня. Кажется, он был заинтригован.
— Арсенио, Монвью, вынужден тебя огорчить. Гуно никогда не был тимбалеро. Ты его спутал, он у тебя спутался с Гектором Берлиозом, автором «Путешествия Зигфрида по Сене».
Мне показалось, что на миг Куэ пожелал стать пьянее Сильвестре, а Сильвестре — таким же трезвым, как Куэ. Или наоборот, сказали бы оба или каждый из них по отдельности. Я даже знаю почему. Однажды Арсенио Куэ поймал машину, а у водителя было включено радио, и они с Сильвестре пустились спорить, кого это передают (играли классическую музыку), Гайдна или Генделя. Водитель слушал-слушал, а потом и говорит:
— Друзья, это не Хайден и не Хендель. Это Мосар.
Выражение лица у Куэ, наверное, было такое же, как сейчас.
— А вы откуда знаете? — спросил он у водителя.
— Дак ведущий сказал.
Арсенио Куэ, конечно, сразу не успокоился.
— А вас разве такая музыка интересует, вы же шофер?
Но и шофер за словом в карман не полез.
— А вас разве интересует, вы же багаж?
Куэ не знал, что я эту историю узнал намного раньше, чем познакомился с ним, тогда уже знаменитостью. А Сильвестре знал. Он-то мне ее и рассказал давным-давно и теперь, наверное, тоже вспоминал, катался со смеху, валясь под тяжестью двойной пьянки — духовной и телесной. Но Куэ достойно вышел из положения. Он же все-таки актер. Он закосил под своего в доску парня.
— Бля, mon vieux, ты меня уделал по музыке. Это я с пьяных глаз, старик.
— Крытунут, — одобрил Сильвестре, имея в виду «ну ты крут». Алкоголь превращал его в истинного ученика Бустрофедона, вместо разговора из него лился скороговор.
Куэ смотрел на меня как-то странно, будто прицеливался. Он обратился к своему партнеру Пара эстрадных комиков. Что за жалкая философия.
— Сильвестре, ставлю свою зарплату против сгоревшей спички, я знаю, что наш Винсент хочет у меня спросить.