Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Толчок, чей-то локоть, вонзившийся в бок, быть может, предчувствие вырывают его из дремоты: в окошке плывут, потом замедляют ход и, вместе с последним режущим лязганьем, неподвижно застывают городские огни. Он видит на перроне женщину в меховом манто, машущую ему рукой, слышит однозвучный и точно приглушенный густой темнотой голос, произносящий знакомое с детства название этого места, — самого названия он не помнит, но помнит, что успел выпрыгнуть из вновь тронувшегося поезда, побежал вдоль перрона и, словно по оплошности, бросился в объятия женщины в манто, которая была его матерью и чей голос он слышит до сих пор, веселый, нежный голос, шепчущий ему трогательные и, возможно, ничем не замечательные слова, те слова, что он повторяет себе непрестанно, как будто они должны даровать ему абсолютное забвение всего, что произойдет, — почти неотличимого от того, что было раньше и будет потом, — эти три ласковых слова, замыкающих очередной виток его циклического бреда: мой дорогой малыш, мой дорогой малыш…

А теперь спрашивается: почему этот последний эпизод, подводящий черту под важнейшим для него опытом, свидетельствует уже самой своей скомканностью и путаностью, что он, видимо, потерпел поражение? Прежде всего надо сказать, что эпизод этот представляет собой сомнительный сплав разноречивых воспоминаний, ложных измышлений, беспорядочной игры воображения: план бегства сочетается в нем с планом убийства, однако некоторые детали изобличают мнимость этого убийства и этого бегства, показывая, что все его действия были вполне легальными (тайными и недозволенными они могли представляться лишь его больному рассудку); всего же нагляднее это подтверждается финальной картиной: мать ждет его на станции, он ничуть не удивлен, что его встречают. Далее, сам опыт в целом, чтобы что-то доказать, не должен был завершаться столь искусственной развязкой — ни приснившимся убийством, ни воображаемым бегством, ни даже прозаическим отъездом на каникулы: защищаясь от искушения нарушить обет, он расписался в своем бессилии, а ссылаясь теперь, в оправдание тогдашнего срыва, на обстоятельства, он попросту лжет. Если от предыдущей эта версия отличается лишь мельчайшими вариациями, то с первой, начинавшей серию, ее, вероятно, объединяют только обстановка и тема; исходная версия была буквалистски точной, хотя и несколько схематичной, а в этой есть что-то призрачное, так как она является обманчивым продуктом некоей алхимической реакции: вымышленное прошлое подменило в ней прошлое действительное, о котором он в настоящий момент ничего не может сказать с уверенностью, не знает даже, действительно ли оно имело место. Наконец, в этой версии он впервые выводит свою ретроспекцию за рамки частного занятия, имеющего отношение к нему одному, — теперь, не ограничиваясь собственно воспоминаниями, столь же эфемерными, как все предыдущие, без конца корректируемые и вытесняемые последующими, она приобретает качественное отличие, поскольку отвечает новой и, возможно, неутолимой потребности. Страдая оттого, что его память слабеет, все время чувствуя угрозу неминуемой смерти, он пожелал навеки запечатлеть свою тоску по прошлому, сделать так, чтобы о ней могли узнать другие, — для других он и попытался здесь ее описать. Однако иные образы прошлого противятся фиксации еще сильнее, чем чистые порождения мечты или сна, и, хотя его опыт не поддается рациональному воссозданию, стремление передать и навязать его другим заместило собой начальное стремление: пережить былое вновь во всей полноте, вплоть до мельчайших деталей. Он отдался своему труду столь безраздельно, что забыл, почему за него взялся: он превратил его не в средство достижения цели, а в самоцель.

Исчерпывающе представить то, что он пережил, устранив при этом любые посторонние воспоминания, сообщить ускользающим образам прошлого качество новой реальности, используя особую заклинательную технику, обеспечивающую длительный эффект с помощью одних лишь слов, употребить все ресурсы языка, причем не только для максимально осязаемого воспроизведения событий в их постепенном развитии, но еще и затем, чтобы поддерживать в возможном читателе иллюзорное ощущение, будто тот имеет дело со спонтанной импровизацией и как бы активно участвует в работе памяти, увлекаемой безумием, — вот, пусть не все, обязательные условия, которые он должен был соблюсти для полноценной реализации своего честолюбивого плана. Ни одного из них выполнить он не смог. Необходимость решать сложные формальные задачи сковывала его память, погружала его в химерическое пространство вымысла, в туманную субстанцию грез и, наконец, втянула в унылые абстрактные рассуждения. Он стремился вместить опыт, позволивший ему, хоть и недолго, пребывать на вершине, куда впоследствии он не смог вознестись практически ни разу, в определенную форму, способную вызвать восхищение у него самого и быть воспринятой другими, но был вынужден признать, что трудился не ради описания этого опыта, а ради оправдания этого описания, не для закрепления посредством слов той недолговечной материи, из которой его опыт состоял, а для отыскания причин, в силу которых этот опыт надлежало спасти от забвения. Непрестанно, вновь и вновь, оживляя свои воспоминания, он мог бы в конце концов истереть их в прах, но получилось нечто иное, хотя и не совсем: они оказались погребенными под непроглядной лавой слов. Он нагромоздил излишние подробности, рассказывая о сущих пустяках (в других же местах, напротив, прибегнул к мошенническим умолчаниям), он обошел стороной или исказил некоторые ключевые сцены, не раз впадал в противоречия или грешил тавтологиями, он злоупотребил, маскируя недостатки своего изложения, риторическими приемами, подменил случайными конъектурами, софистическими глоссами или неуместными лирическими излияниями все то, чего не смог вытянуть из своей слабой памяти, — все, перед чем пасовало его перо. Почти в каждом из этих случаев он руководствовался не столько желанием сказать правду, сколько эстетическими критериями. Предоставив воображению полную свободу, он подчас терял из виду начальный замысел и даже усомнился в подлинности своего подвига, изображенного здесь лишь в самом общем и смазанном виде. Легко ли признать, что пищей для его больной памяти в течение долгого времени было не что иное, как раздутая реконструкция истории, имевшей крайне ограниченное, личное значение? Он метался между надеждой — явно чрезмерной, и унынием — может быть, преувеличенным.

Хроническая неспособность перебороть свою навязчивую идею, в сочетании с такой же неспособностью дать ей хотя бы отдаленное письменное выражение, внушила ему боязнь, что он до самой смерти не кончит свой нескончаемый труд. Тем не менее, из упрямства или просто не находя другого выхода, он не смыкал глаз даже ночами, чтобы формулировать непередаваемое, упорядочивать неизбывно-хаотичное. И как если бы ему была дана власть довести до конца то, что конца не имеет, придать совершенные очертания тому, что несовершенно по своей сути, он составил последнюю версию, которую счел окончательной, хотя она была столь же ущербной, как предыдущие наброски: изнывая от трусости, изнывая от боли, он отказался ее уничтожить и вообразил — попытался вообразить, — что увековечил в ней свое сумасшествие. Страстно желая его обессмертить, он познал смехотворные терзания литератора. Я этот литератор. Я этот маньяк. Но я, возможно, был этим ребенком.

В зеркале

I

Хотя он посещает этот дом ежедневно и является строго по часам, каждый день все происходит так, будто он заглянул ненароком. Едва зазвенит звонок, Луиза, выбежав из своей комнаты, врывается в комнату брата: иногда слышно, как они вполголоса советуются друг с другом. Иногда, напротив, молчат, словно ждут, пока еще один, более продолжительный звонок не подтвердит первый и не положит конец их сомнениям. Тогда Луиза идет через всю квартиру в переднюю, с хлопаньем затворяя за собой двери, сдвигая один за другим попавшиеся на пути стулья (может быть, для того, чтобы придать дому более живой вид) и на ходу складывая губы в почти правдоподобную улыбку недоумения, которой она постоянно встречает смущенного гостя. Каждый день она обращается к нему с одним и тем же приветствием, произнося эту стандартную формулу нейтральным тоном, как и приличествует человеку, твердо соблюдающему правила этикета, и заключая ее одним и тем же сухим смешком, отчасти похожим на предостережение и на угрозу Порой она ограничивается тем, что вешает пальто гостя на вешалку и молча ведет его за собой по коридору; порой, прежде чем проводить его к брату или в конце визита, задерживается с ним в передней, чтобы обменяться несколькими фразами. Этот диалог обе стороны часто ведут с излишней, едва ли не жестокой откровенностью, и тайному свидетелю трудно воспроизвести его дословно, не смягчая выражений, уже по той простой причине, что ни возраст, ни общее развитие не позволяют ему понять смысл особенно тонких намеков, — в подобных случаях ничего не остается, как оценивать серьезность разногласий по яростным интонациям, по возбуждению, отражающемуся на лицах, которые он незаметно, переводя глаза то на Луизу, то на гостя, наблюдает сквозь приоткрытую дверь.

39
{"b":"253165","o":1}