— Я не немец.
При свете фонаря я увидел мёртвое лицо.
Настоящее мёртвое, восковое лицо с обострившимся носом, подбородком, скулами.
Глаза еле мерцали.
Женщина едва стояла на ногах.
— Что с вами?
— Я из больницы… два дня не ела…
Я сунул ей золотой.
Швейцар отворил дверь, и я не знаю, какое впечатление произвело это на женщину.
Полуумирающая от голода женщина, желая вылить всю злобу, всю ненависть, оскорбить как только можно сильнее, крикнула:
— Пруссак… Колбаса!
Это было каких-нибудь 8–9 лет тому назад.
В то время один из магазинов на больших бульварах вздумал написать на огромном зеркальном окне:
— Говорят по-немецки!
На следующий же день огромное зеркальное окно было разбито камнем.
Теперь нельзя себе представить мало-мальски порядочного отеля, ресторана, большого магазина, где бы не говорили обязательно по-немецки.
На каждом шагу на зеркальных окнах надписи:
— Man spriecht deutsch.[3]
И если бы кто-нибудь где-нибудь вздумал выругаться «немцем», — на него оглянулись бы с негодованием с десяток настоящих прусских лиц с настоящими бранденбургскими усами.
До того Франция переполнена немцами.
Как это случилось?
Медленно, исподволь, систематически, неизбежно — как судьба.
Император Вильгельм не пропускал ни одной оказии, чтоб не засвидетельствовать Франции «соответствующие чувства» немецкого народа.
Юбилей, общественное несчастье, открытие памятника, потеря какого-нибудь замечательного деятеля, — первое поздравление или соболезнование приходило всегда от императора Вильгельма.
Известен эпизод, как Феликс Фор узнал о смерти Жюля Симона от германского императора.
Когда умер Жюль Симон, — у президента был какой-то торжественный приём.
Нигде так не царит этикет, как в Елисейском дворце.
Президент французской республики — раб «протокола».
«Всякий француз может быть президентом республики», а потому, чтоб этот «всякий француз» не наделал каких-нибудь бестактностей, каждый его шаг размерен, определён и назначен «протоколом».
Согласно этикету, адъютант не имел права доложить президенту о смерти Жюля Симона во время торжественного приёма.
Приём затянулся.
В это время президенту подали телеграмму от германского императора.
Телеграммы августейших особ по этикету не задерживаются ни на секунду и передаются президенту немедленно.
Президент вскрыл телеграмму.
Император Вильгельм выражал своё глубокое соболезнование Франции по поводу кончины Жюля Симона.
Феликс Фор «сделал большие глаза»:
— Разве Жюль Симон…
— Скончался час тому назад.
В течение этого часа германское посольство успело протелеграфировать в Берлин, а германский император послать красноречивую и эффектную телеграмму.
Пользующийся тоже всяким случаем, но только чтоб обругать правительство, Рошфор писал тогда:
— Скоро г. Феликс Фор будет осведомляться у германского императора: «Да существую ли я сам?» И успокаиваться, только получивши утешительный ответ из Берлина.
Так, медленно, постепенно, из Берлина растаивали лёд взаимных отношений.
И в 1900-м году, во время всемирной выставки, лёд был взломан, и немцы залили Францию.
«Чтоб засвидетельствовать свои симпатии великой нации», немцы изо всех наций, приняли «в празднике Франции», во всемирной выставке, самое большое участие.
Немецкий отдел на парижской выставке 1900 года был грандиозен, ослепителен по роскоши, великолепен по составу.
Этим немцы сразу убили двух зайцев.
И симпатии засвидетельствовали, и всему миру, явившемуся на выставку, показали:
— Смотрите, как мы, немцы, хорошо и, главное, дёшево работаем!
Только потом французские фабриканты схватились за голову:
— Да ведь это была немецкая выставка! Кто от неё выиграл, — немецкая промышленность! Какую рекламу на весь мир они у нас устроили!
Немцы впервые после 1870 года осмелились явиться в Париж в таком количестве и так открыто.
Кто был на выставке в Париже, тот помнит странную картину, которую тогда представлял этот «немецкий город».
Идя по большим бульварам, вы могли вообразить себя где угодно.
В Берлине, в Вене, но только не в Париже.
Немецкий язык слышался всюду. Ничего не слышалось, кроме немецкого языка.
— И каштаны больших бульваров кажутся мне «липами»! — говорил мне один француз.
До того Париж тогда «оберлинился».
С тех пор немцы облюбовали Францию.
В Париже есть десятка два немецких ресторанов.
«Saucissons de Francfort»[4] и «Kartoffeln-Salat»[5] — неизбежные блюда в карточке любого, самого французского ресторана.
Все кафе — немецкие биргалле, потому что во всех мюнхенское пиво.
Проезжая по французским железным дорогам, вы на каждой станции встречаете огромные, по-немецки прочно, навек сколоченные вагоны светло-жёлтого цвета с огромными чёрными надписями:
— Zum Spattenbräu.[6]
— Augustiner-Bier.[7]
В Wagons lits[8] прислуга обращается к вам по-немецки.
— Was wollen Sie speisen, mein Herr?[9]
Раз иностранец едет по Франции, — кому же быть как не немцу??
И когда я вошёл в отель, управляющий обратился ко мне по-немецки, как раньше всего заговаривали по-английски.
— Да что вы, господа?! Всех приезжих считаете за немцев!
Он только улыбнулся в ответ и показал на карту квартирантов.
Каждая фамилия начиналась с «von».
Я не говорю уже о магазинах. Мало-мальски крупный, — на окнах обязательная надпись:
— Man spriecht deutsch.
Маленькие лавчонки в Ницце, и те обзаводятся приказчиками, умеющими говорить по-немецки.
Зная один только немецкий язык, — ни слова ни звука по-французски, — вы можете проехать Францию вдоль и поперёк, — вы получите все нужные справки, вас не обдерут в отеле, вы будете сыты, выкупите, закажете себе всё, что вам нужно.
Приехав из Вены в Ниццу, я не заметил никакой особенной перемены.
Если сесть в кафе на avenue de la Gare и закрыть глаза, — вы представляете себя на Kaertnerstrasse.
Немецкая речь, отчётливая, ясная, как барабанный бой, гремит всюду. На улицах, в отелях, в ресторанах, в магазинах, на bataille des fleurs.[10]
Когда вы бросаете букетиком цветов в белокурую «парижанку», она взвизгивает, как настоящая Гретхен.
Улицы полны крепкими, здоровенными, как немецкие вагоны, словно навек сколоченными людьми с такими усами, — словно это не усы, а какие-то орудия для разламыванья стен, — и прочными дамами, прочно одетыми и на редкость прочно обутыми, словно в железные ботинки.
Всё это гуляет, так отбивая ногами, словно они маршируют.
И в воздухе пахнет скверными сигарами.
Прежде в отелях мы, несчастные, на всё согласные, русские подчинялись английскому режиму.
«Под англичан» было всё устроено.
Англичане диктовали нам:
— Вставайте тогда-то. Ешьте то-то. Гуляйте столько-то.
И мы ели по утрам дыню, пили в шестом часу дня чай и гуляли в одних пиджаках, когда хотелось завернуться в два одеяла и спать.
Теперь вдруг нам сделана поблажка.
Фруктов по утрам есть не заставляют, к водке подают Kartoffeln-Salat, холодными, как лёд, душами не обливают.
И гулять можно в пальто.
Мы чувствуем себя «ganz gemütlich»[11], как где-нибудь во Франкфурте-на-Майне.
Гуляешь утром, выпивши кофе с булкой, как следует, а не с какими-то английскими галетами, — и вдруг сосисок хочется.