Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Какая же книга?

Он грустно улыбнулся и пожал плечами.

— Захочется почитать, возьмёшь учебник, перечитаешь. Всё-таки печатные буквы! Какие у нас могут быть книги?! Нет, и не тоска. От тоски есть дело. Отдайся делу до самоотвержения, устань. Нет, другой призрак меня замучил!

— Какой же? Что же?

Становилось жутко: уж не сумасшедший ли?

А он смотрел глазами, в которых, в глубине, светился ужас, словно он видел перед собой и сейчас этот призрак.

— Что призрак?

— У вас были когда-нибудь дети? — спросил он тихо.

— Нет.

— Тогда объяснить вам это трудно. Это надо самому почувствовать. Когда ваша жена начинает ходить припухлая, и её прихоти и капризы наполняют вас и радостью и тревогой за неё. Это два уже существа ходят. И оба вы любите всей душой. И вы любите её вдвойне. Два самых дорогих существа, которые слиты в одно.

Его красное, загорелое, обветрившее лицо стало мягким и нежным.

— Это очень радостные минуты.

— Какой же призрак?

— В эти-то радостные минуты мне и явился призрак, Я совсем уж было заснул мёртвым сном, за день устал страшно. Мысли стали уж так приятно в голове путаться, как всегда перед сном бывает. Как вдруг среди красных, синих, золотистых кругов, искр и узоров появился ребёнок. Не знаю, мальчик, девочка, лица не рассмотрел, — но по чувству, которое охватило меня, я сразу понял, что это он, мой будущий ребёнок. Остановился передо мной и прозвенел детским голоском:

«Папа, а на что ты меня на свет произвёл?»

— И весь сон у меня вдруг как рукой сняло. Вскочил на постели. Сижу. Глаза таращу. А ребёнок передо мною стоит и молчит. Словно ответа ждёт. Галлюцинация-с? Бред? А жена рядом спит, ровное, глубокое дыхание её слышится. И в этом глубоком дыхании я слышу два дыхания. Какой же это бред? Живая действительность!

Учитель достал красный клетчатый платок и вытер им вспотевшее лицо.

От того, что он говорил, беднягу, видимо, бросало то в холод, то в жар.

— Во второй раз призрак явился мне на деревне. Я деревню люблю, в учителя пошёл по влечению, но ходить по деревне всегда тяжело. Это всё равно, что идти по вспаханному и только что засеянному полю. Тут вырастет, если не побьёт градом. Но пока-то ещё пахнет только разрытой землёй, могилой. Не то, знаете, нашему брату обидно, что всякий себя над тобою, народным учителем, начальством считает и власть показывает, От этого улыбкой оборониться можно. Вспомнишь «Ревизора»: «беда служить по учёной части, всякий вмешивается, всякий показывает, что он тоже умный человек». И посмеёшься. То тяжело, что эти самые, которым служишь, которым жизнь отдаёшь, по темноте своей тебя если не за врага, то за лишнего человека считают. «Сидит барин на нашей шее, На наш счёт кормится. Только деньги наши переводит. Дармоед-барин, как бы на мужиков счёт прожить, только о том и думает». Вот почему тяжело ходить по деревне. Иду я, задумался. Гляжу, — и затрясся весь, чуть не закричал от ужаса, Под окнами избы ходит ребёнок. Мой ребёнок. Я сразу его узнал, потому что сердце. захолонуло. Ходит от окна к окну, кланяется и просит кусочков. Слезливым голосом вопит: «Подайте, Христа ради, сироте! Тятька помер, мамка больная лежит! Подайте голодненькому».

— Послушайте! Это же, действительно, галлюцинация! Вам бы с доктором…

Учитель задрожал и испуганно замахал руками.

— Не говорите про доктора! Не говорите!

Он наклонился ко мне и почти шёпотом, словно как для того, чтоб самому не слышать, сказал:

— Боюсь. Грудью я слаб. Вдруг пойду к доктору, а он скажет… Вы знаете, чахотка ведь так «учительской болезнью» и называется. Прежде-то я, знаете, ничего. А вот как стала жена с торжественным и радостным лицом ходить, — я закашляюсь, меня всего в холодный пот бросит, и зубы стучат. Я закашляюсь, а он передо мной и станет. Он. Призрак. Ребёнок-то мой. Глядит на меня. Я теперь уж и глаза его вижу, — лица не рассмотрю, а глаза вижу, материнские. Глаза испуганные, широко смотрят. И говорит:

«На кого ж ты меня, папа, оставишь?»

— И у меня от этого «папа» всё сердце перевернётся. И мило на душе невероятно и страшно. А то ещё жена подойдёт, когда закашляюсь, воды подаст, по голове меня погладит. «Ты бы, папа, так себя не утруждал…» Она меня с тех пор, как в положеньи, «папой» зовёт. И чудится мне, что в её голосе он, ребёнок, говорит. Призрак! Она ведь теперь за двоих думает. Это не только её, это и его мысли. Страшно мне, страшно кашлять!

И как назло, он закашлялся. Кашлял долго, мучительно, затяжным кашлем.

Потом посмотрел на платок и вздохнул облегчённо:

— Нет, крови всё ещё нет. Хотя белые бы платки надо было завести. На белом виднее… А красное на красном…

Он всё-таки повеселел.

— Предводитель у нас уездный. Жизнерадостный такой, дай Бог ему. У нас его по уезду «петухом» зовут. Но хороший такой петушок. И «ку-ка-ре-ку» хорошее кричит, радостное. Предутреннее!

И при мысли о «петушке-предводителе» добрая улыбка заиграла на лице у учителя.

— За нашего брата петух на кого угодно наскочит, и каждую минуту готов разодраться. Очень славный петушок. У него имение огромнейшее. Как кто в гости приедет, — он сейчас великолепную тройку или четверик. Бубенчики… И по школам повезёт. Мы его слабость. И когда шампанское подают, он никогда не пропустит, чтоб за наше здоровье тоста не выпить. Очень хороший петушок! Приезжает он как-то ко мне. И с ним гость из Петербурга. Как назвал имя, я глаза вытаращил и вдруг себя меньше песчинки почувствовал, Писатель…

Учитель назвал имя писателя, действительно, громкое, «много говорящее уму и сердцу».

— Осанистый такой старик. Грива львиная. И во всей голове что-то львиное чуется. Борода надвое. В пенсне. Глаза ясные и глубокие. Ума в них, ума! И всё лицо и радушное и серьёзное. Показал я им школу. Школа у меня, — это могу сказать с уверенностью, — ведётся хорошо. Как народную школу показать можно. Предводитель около писателя в восторге ходит. «Вот он один-с из невидных „пахарей“, вот один из сеятелей-то на ниве народной. Какое делище незаметно делает! По убеждению в народные учителя пошёл! Как школу ведёт!» Знаменитый писатель вопросы предлагает. О всём спрашивает. И что ни вопрос, — так глубоко, метко, умно. Видно, что человек любит дело и понимает. Вот если бы наши инспектора так спрашивали! Хожу я с ними, ног под собой не чувствую. Плакать от радости хочется. Сжал мне на прощанье писатель руку, без слов, так сжал, словно всю душу в этом рукопожатье передать хотел. Сел в коляску. Зазвенели бубенчики. Только пыль столбом. А я стою, слёзы на глазах. Какой чести удостоился! Самый передовой публицист, «властитель дум», и учитель, на статьях которого воспитывался, братски руку пожал, товарищем признал. От радости, от счастья дрожу. Одна такая минута за всё вознаграждает. А из пыли-то, поднятой предводительской рессорной коляской, перед моими глазами «он» вырастает. Призрак! Ребёнок-то мой! Широко открыл глаза, на меня смотрит.

«Что ты, папа, себя для народа в жертву принёс, это — прекрасно! — звенит детским голоском, — Но меня-то за что же в жертву приносишь?»

— Задрожал я в ужасе. Так Авраам, вероятно, дрожал, трепетал всем телом, когда ножом над Исааком замахнулся. И в ужасе оглянулся я кругом: где же ангел, чтоб меня за руку схватить и «остановить подъятую руку»?

И дрожавший в страхе, словно всё это заклание происходило перед ним, учитель заплакал:

— Простите… Но не могу я… Не могу… Призрак меня замучил… И избавиться от него не могу. И не желаю! Как же я от него избавляться буду, когда он самое дорогое для меня в жизни? А замучил он меня, замучил. Я в школе перед ребятишками стою. Весело это! Весело смотреть, как в их глазёнках просыпается мысль. Весело, когда хор звонких голосов за тобой урок повторяет. Словно хор маленьких колоколов пасхальную заутреню звонит. Весело, радостно! И вдруг между мной и ими становится мой ребёнок.

«Им ты служишь, папа! А мне, а своему собственному сыну, что ты готовишь?»

24
{"b":"252388","o":1}