Ходила молва, хорошо укрепленные города ворог не осаждает, что он вроде как легко обращается в бегство, но затем, на всем скаку повернув строй, повергает недавнего победителя в прах. Ходили слухи, что, обойдя боевые, дружины, вороги проникают глубоко в тыл, чтобы там сечь головы и палить жилища. С волей Иисусовой победу одержать нетрудно, а ну как татары и есть та самая Божья метла возмездия? А ну как они войдут в раж и без долгих проволочек расхватают имущество горожан?
— Эх, в прежние времена они потерпели бы неудачу, — молвил какой-то ремесленник в высокой бараньей шапке, — а теперь чего ждать? Папа с императором слы-хать не в ладах! Чего же тут удивляться, ежели правители всех наших государств передрались и силы христиан раздроблены?
В ответ на эти слова махнул, рукой сосед ремесленника, отведя ладонь от зазябшего уха, и молвил с великим сокрушением:
— Все это бабьи сплетни, наш всемилостивейший король и герцог Австрийский заключили дружеский союз!
Он хотел добавить, что полагаться на этот факт куда как вернее, чем на болтовню ремесленника, с языка его уже готовы были сорваться и другие язвительные слова, да мороз сковал его уста и выжал из глаз слезы. Он отер их кончиками пальцев, и этот жест горожанина пока лицо было заслонено рукой, приметил милосердный брат из больницы при костеле святого Франциска.
Меж тем толпа достигла восточных ворот, вытянувшись наподобие клина. Шедшие впереди мещане выстроились по двое, по трое, чтобы можно было спуститься по узкой тропе, и позади них образовалось предостаточно места. Богатые горожанки могли бы щегольнуть на просторе развевающимися шлейфами своих нарядов, высокими чепцами, меховушками, шубами, соболями, только кто же теперь о них думал, кого могла занимать эта светская суета, когда дело принимало крутой оборот и когда в межевые ворота чуть ли не стучались татары!
Между тем напор толпы, устремлявшейся вниз с кремлевского холма, ослабел. Люди колебались, раздумывали, переминались с ноги на ногу, и в этом колебании ощущалось желание задержаться, приостановить движение и обрести под ногами твердую почву. Короче говоря, каждый чувствовал, что надобно совершить некий поступок. Какая-то женщина опустилась на колени, а милосердный брат, чью душу разбередили чьи-то невольно выступившие на глаза слезы, настолько растерялся, что от волнения полез по отмеченным зарубкам на опорные столбы городских укреплений. Ухватился рукою за стену, просунул между каменьями носок опанка, уже оттолкнулся от земли. Тут заголосила-запричитала какая-то старуха, и от звука ее голоса, от ее слов ошарашенная толпа пришла в движение. Те, кто уже спускался вниз, повернули обратно, а там, где только что было просторно, люди сомкнулись таким плотным клубком, что стало трудно даже дышать. Толпа бурлила; милосердный брат, охваченный волнением куда более сильным, чем испуг мещан, взобрался на стену. Ощущая под собою бездну, а в голове — томительно-сладостное кружение, он бросился умолять женщин и мужчин посвятить себя служению добру.
— Рыдайте, — возопил он, — рыдайте над своими грехами. Лейте кровавые слезы, горюйте и уповайте на то, что Спаситель смилуется, видя вашу скорбь!
И горожане вдруг перестали обращать внимание на мороз, их закоченевшие члены вновь обрели гибкость, из глоток прорвался голос. Кожевенных дел мастер, оказавшийся рядом с человеком в высокой бараньей шапке, ощутил, что сердце его переполняет какое-то неведомое прежде чувство; отведя пальцы от лица, от уголков глаз, он дал этому чувству излиться горьким рыданьем. По этому знаку, как по сигналу, толпа запела, все люди вместе — и пожившие, и совсем юные — двинулись за монахом, который, спустясь со стены, призывал:
— Вперед! К вратам надежды! Вперед! К святому Франциску! Помолимся ему! Падем пред алтарем на колени! Будем предстательствовать перед святым, который никому ни в чем не отказывал! Тяжки наши грехи, но кто измерил и постиг глубины милости святого Франциска?
Под это вдохновенное глаголанье и Божественные песнопения толпа ожила. Молодухи прикрыли свои драгоценности, старухи заголосили, мужчины обнажили головы, и, не чувствуя мороза, с горящими ушами и пылающими лицами люди начали спускаться вниз. Миновали епископский дворец, где к ним присоединилось несколько нищенок. Монах с покорностью уступил им место, поставив во главе шествия, а сам пошел следом, напевая под стук их посохов.
Когда перешли мост, монаху подумалось, что он сделал еще не все возможное и что мороз, забравшийся под его одеяние, еще не пробрал его до мозга костей. И он упал на колени, и посыпал себе голову снегом, и снял опанки. А потом, уже не оглядываясь на влившихся в процессию оборванцев, зашагал в город.
Толпа, собранная им, все увеличивалась. Она лилась могучим потоком по середине большака, поднималась, падала ниц, пела псалмы и наконец, дабы дать себе роздых, остановилась у дома какого-то полотнянщика.
Из дома как раз выходили разгоряченные угощеньем свадебные гости. Это были купцы. Юлия, дочь ремесленника и торговца полотном, что торговал своим товаром прямо с лотка и за несколько лет основательно разбогател, только что дала обет супружеской верности помощнику своего отца, немцу но имени Генрих. Сказывают, что вышеупомянутый Генрих обнаружил в своем ремесле незаурядный талант и, проверяя качество полотна, мог с закрытыми глазами определить, сколько ниток под его большим пальцем. Так вот, этот знаменитый мастер стал теперь Юлииным супругом. Он был на седьмом небе от счастья и навряд ли осознавал важность вести о приближении татар. Ум и сердце его были заняты только невестой. Возбужденные родственники, встав от столов, на мгновенье отделили жениха от невесты. Генрих, приподнявшись на цыпочки, вытянул шею, стараясь хотя бы не выпускать Юлию из виду. Юлия шла рядом с двумя женщинами. Как она была хороша! На голове ее сверкал бриллиант редкостной красоты, а фату сплошь усеяли серебряные звезды. Мастер заметил, что она улыбается. И столь неуместной оказалась эта улыбка, когда свадебные гости внезапно столкнулись с толпой кающихся грешников. Одни находились в состоянии блаженства, другие рвали на себе волосы, одни — веселились и радостно галдели, а другие — стеная, вопили, что прогневили Бога, и Он оставил их Своею милостью, отвернулся от них. И чего еще оставалось ждать, как не бесчинств? При виде счастливой невесты одна бабища замахнулась палкой, другая — заухала, третья принялась кликушествовать, К несчастью, на том дело не кончилось, ибо четвертая, а может, и десятая старуха, не ведавшая, чем возмущены подружки, заметила на большом краеугольном камне, что врос в землю у самого входа в дом господина Эберхарта, какого-то парня. То был один из оборванцев, что пристали к процессии перед мостом. Его отличали прекрасные черные кудри, сверкающие глаза, великолепные зубы, прямой тонкий нос и толстые губы; красавец, да и только, и все же лицо его не вызывало симпатии. Еще бы — лицо это было искажено выражением ужаса и дикости.
Теперь пришла пора сказать, что в те поры от монгольских орд толпами спасался бегством целый народ, которому дано было название картасы, то бишь цыгане. Жестокость монголов нагоняла на цыган дикий страх. Они не умели воевать, не могли постоять за себя и потому полагались лишь на резвость своих лошаденок, на бескрайность земель да на дальние дали, которые уберегут их от неприятеля. И они бежали, уносясь все дальше, будто стадо ланей от пожара, терпя при этом страшные муки и голод. Кое-кто из цыган порой совершал мелкие грешки, то промышляя тем, что можно было ухватить оставшихся открытыми, но и только, не более того. Куда чаще можно было видеть, что они и не пробуют красть, а робко, несмело приближаются к домам и селениям и стоят с протянутой рукой, вкладывая в произносимые слова все упования нищих, просящих подаяние.
— Картас бог! Картас бог! — Что означало: «Мучит нас голод!»
Но простолюдины их ненавидели. Считали татарскими лазутчиками. Отгоняли от своих дверей, травили, будто диких животных, приписывали им самые страшные злодейства.