Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Промахнулся он, да не совсем, и он это знал. А Тося и подавно: у неё две пулевые раны и одна осколочная — пулевая в руку, осколочная в ногу (это немецкие), а вторая пулевая тоже в ногу, это Пашкина. А потом уже, недели через две, письмо получили из госпиталя от кого-то из наших: у Тоси заражение крови, ногу ей ампутировали. От какой раны — неизвестно. По этим сведениям Тося осталась без ноги. Но жива.

Пашу не простили, но и не судили, только предыдущее представление к награде аннулировали. «Ну, на один орден меньше», — сказал он.

Майор Беклемишев счёты с ним сводить не стал. Я же сказал: выдержанный и не мелочный был комбат. Мы между собой старались не разговаривать на эту тему. Не нашего ума было это запутанное дело. А если говорить по совести, то и не ихнего… Посмотрел бы я на любого из них, окажись он на Пашкином месте. А судить, гудеть, рядить и мораль читать у нас ведь каждый умеет.

Анастасия Прожерина была награждена орденом «ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ» Первой степени. Вот как Там тогда давались и не давались эти ордена. Тошно вспоминать.

Хотите знать, как распорядилась судьба с каждым из участников этого повествования?

У Тоси Прожериной ногу не ампутировали, а с огромным трудом сохранили. Ходила она чуть боком, на прямой, не сгибающейся в колене, ноге. Муки пережила несусветные, как физические, так и другие— хлебнула лиха на своём родном Урале в посёлке Северский, больше чем на войне. Её, добровольно ушедшую воевать, объявили «дезертиркой с трудового фронта» и долгое время преследовали, пытались отдать под суд (!). Да-да, под суд!.. Отказывали в лечении, которое ей было жизненно необходимо, в пенсии по инвалидности, многие и многие годы — в жилье. Эта очень хорошая и стойкая женщина, никогда не жаловалась, зато чуть не прикончила там в посёлке кого-то из начальников — оружие у неё было. Но под конец жизни уже сильно пила.

С комбатом всё обошлось благополучнее. Он там, ещё на фронте, пошёл постепенно на повышение, к сорок пятому был уже гвардии полковником — так и вышел в отставку. После войны снова причалил к содружеству своих подопечных разведчиков и держался к нам поближе, но Гамбурцева до конца своих дней осуждал. За тот выстрел.

Адъютант старший Василий Курнешов умер от язвы желудка, с которой прошел всю войну, а вот на гражданке не совладал — Вечная Память…

Дух Виктора Кожина, ефрейтора Шмакова, многих сержантов, рядовых и офицеров, даже начбоя и помпохоза витает где-нибудь в беспредельном пространстве и ждёт своей новой судьбы или продолжения старой…

А вот сам Паша Гамбурцев всё ещё обитает на этой грешной земле, говорят, в недрах Госавтоинспекции одного исконно русского города.

ВОТ ТАК МЫ ВЗЯЛИ ПОДВОЛОЧИЙСК.

Действительно взяли, а что с ним делать, по сей день не придумали…

Невыносимые невозращенцы

Со смертью нельзя войти в сговор. С ней можно только сражаться. «Не щадя живота своего».

Я никогда не закончу эту рукопись. Она растет как снежный ком — будто вся память, вся без остатка, встает на дыбы, чуть только ее тронешь… Что это? Почему оттуда нельзя уйти насовсем? Почему нельзя все послать куда подальше и уйти? Почему мы все остаемся там навсегда? Неужели, даже тяжело раненного или вразворот контуженного, тебя нельзя вынести оттуда? Хоть на руках, хоть волоком на плащ-палатке? Наверное, оттуда некому выносить?.. Оттуда не выносят. Оттуда — делают вид, что выносят. С войны вообще не возвращаются. Там остаются навсегда. Невыносимые — вот кто мы оказались.

И не тешь себя: «Как же это?! Вот он я! Два прихлопа (удостоверение личности!), три притопа — мол, берегись меня живого застоявшегося! Сомну-Затопчу!»

Бред. Всё это кураж и одна видимость. Воевать — это УБИВАТЬ и БЫТЬ УБИТОМУ. Исключения не в счёт — это один на сто тысяч. Спросите у ста честных солдат и офицеров — видел ли он хоть одного живого вооружённого врага в бою?.. Вот так — лицом к лицу?.. Из ста десять видели, сорок-пятьдесят видели чёрными точками на том берегу, на краю леса. Остальные (если честные) — «Нет, не видели». — Бегали, бегали посмотреть на пленного.

Но пленный, это не тот, совсем не тот, который с нами воевал. Пленный — это совсем другой, даже уже не фашист, даже уже не член национал-социалистической партии Германии, даже не эсэсовец, и черепок у него мгновенно заменяется на совсем другой как раз в тот самый миг, когда он задирает руки вверх.

Воевать — здесь коллективный счёт не счёт. Здесь нужен счёт точный — уж себе-то самому ты счёт знаешь?.. Оттуда даже живые не возвращаются. Они только делают вид, что живые — улыбаются, сияют как бы счастливым глазом! Чтобы не убивать горем своих родных и самых близких.

«Дай оглянуться,
Там мои могилы…»
Нет, не оглядывайся.
«Там наши штабеля…»

В одном из штабелей валяешься и Ты… Ты сам!

— А я?

— … Я и подавно.

На коне

Всё как-то угомонилось, расползлось, и каждому надлежало двинуться вперёд самостоятельно. Потому что враг растворился во мраке (говоря языком приказов— «отступил»)… Опять плыть по сплошняковой жиже, вязнуть и застревать по самые…

Тут надо что-то изобрести, а на раздумья времени нет. Уральцы народ обстоятельный, золотоискатель-старатель — особенно. А который постарше — вдвойне. Он сам сдохнет, другого угробит, а выход найдёт — тренированы на золоте. Так вот, мой тихий ординарец рядовой Петрулин Фёдор предлагает:

— Гвардии товарищ лейтенант, полное спокойствие! Идём в поле. Берём лошадей. Там их больше, чем людей, осталось; сбруи наладим сами; сработаем вьюки и двинули. То время, что потеряем, навёрстываем в два раза. Рабочий лошак в тутошней грязи никогда не застрянет. Лошадь — не танк, она дорогу сама выберет.

Пошли собирать. Привели дюжину, а то и больше лошадей. Тем временем и вьюки увязали. Сёдел не было, ни одного. Только стремена, проволочные, в какой-то разбитой скобяной лавке валялись. Одна пара. Всё сделали сами, без команд. Ну, разумеется, под присмотром Петрулина. Ещё рядовой Ижболдин помогал — этот из Башкирии, к лошадям приученный… Вытянулись то ли в кильватер, то ли в походную колонну по одному, — грязь лошадям по щиколотку… (но ведь не по колено). А и по колено была…

Мне что-то неможется, спину поламывает, ноги ватные, того и гляди подогнутся. Но я знаю своё: это от зверской усталости — это пройдёт. Ординарец всё видит, кое-что понимает. Сочувствует, вздыхает. И говорит:

— Вам вместо седла мешок с сеном постелим, но зато— стремена! Усидите.

— Да я, — говорю, — в жизни на лошадь не садился. Только на ишаке пробовал. И один раз на верблюде.

— Ну вот! Ишак — та же маленькая лошадь. Я, товарищ гвардии лейтенант, вот эту сам под вас отобрал: во-первых, белая, вы на ней сразу выглядеть будете. Как на боевом коне! Потом, широкая, для плотного сидения удобная. А раз вы на самом верблюде усидели, на лошади и подавно удержитесь. Тем более — она кобыла.

Марш предстоял двадцать с небольшим километров— делать нечего, надо карабкаться.

— Мы потихоньку, шагом. Я рядом буду. Все за нами: чап-чап. Ижболдин замыкающий, — ласково так уговаривал.

При его поддержке я довольно легко взгромоздился на бело-смирную, ноги вдел в стремена и верёвочную уздечку взял покороче, так велел ординарец. Сижу — что само по себе уже не мало. Полностью обернуться назад пока не решаюсь, тут можно потерять равновесие— осторожность не помешает. Головой могу крутить направо-налево, ну и боковым зрением (оно у меня развито) отмечаю, что Петрулин взбирается на каурую. Рядом со мной. Он всё время оглядывается и наконец тихо подсказывает:

— Готово.

Я поднимаю руку, по-танковому: «Внимание!». Отмахиваю движение вперёд и говорю: «Но-о-о!» — мол, «двинулись». Моя белая вместо того, чтобы сделать первый шаг, неожиданно резко наклоняет голову к земле, тянет за повод, словно там лежит свежее сено — корм! Я довольно плавно перекидываюсь через её шею, потом через голову и мягко ложусь поперёк дороги. В грязь… Петрулин соскакивает со своей, сразу помогает мне подняться, хоть я и сам мог бы. Поправляет мешок с сеном, так называемые стремена.

33
{"b":"252314","o":1}