Вышли из генеральской избы — мать честная, весь батальон, кто был в селе — все собрались. Уже около полсотни оказалось… Сидят по завалинкам, на брёвнах, стоят вдоль забора. Гамбурцев нам в двух словах:
— Опять туда же. Тосю живую или мёртвую. Меня под суд.
Кожин сразу пошёл с ним рядом. Да и остальные сгрудились, идут за ними…
— Она у меня из головы не выходит, — сказал комбат.
Адъютант старший Курнешов — молчал.
— Всё равно… как он мог в неё выстрелить?..
— Но ведь нас там не было. И никто не видел. Он же всё это сам рассказал.
— Уж лучше бы не рассказывал… Он что, ненормальный?
— А где у нас нормальные, товарищ гвардии майор?
— Наваждение какое-то…
— Конечно, наваждение, он же суток пять не вылезает из разведки… Спросите у него, какое сегодня число?.. Не ответит.
— Попробуйте у сапёров несколько противотанковых гранат одолжить, — сказал майор.
— Не дадут.
— Но мы же опять их с голыми руками туда посылаем.
— Скажите генералу, пусть он прикажет отдать нам хоть три-четыре штуки. Взаимообразно. Они его послушаются.
— Ну и намылит мне генерал шею. «У них есть, а у тебя нет» — скажет.
— Обязательно намылит. А вы мне намылите. А я начбою…[4]
Про комбата Беклемишева мы все мало что знали — ну, ни одной награды до прихода в наш батальон; человек солидный, выдержанный, этого сословия — спокойный, размеренный, справедливый, почти никогда не ругается, голоса не повышает и не рисуется; речь грамотная, чёткая, пьёт не пьёт, а никто его нетрезвым не видел. Голова бритая, крупная, круглая… И не глупая… Очень трудно воевать под началом командира, когда мало знаешь о нём, вот мы и старались хоть что-то разузнать. Постепенно стали проясняться то ли правда, то ли легенды: на фронте у каждого хоть сколько-нибудь приметного есть своя легенда. Только попробуй не слиться со своей легендой— сразу разоблачат, доверие долой и в отходы.
Уж сколько времени майора в звании не повышали, а он как будто и не замечал этого… Кто-то сообщил: сын железнодорожного служащего. Желдор желдором, а постепенно выяснилось — род их старинный, из самих бояр и воевод Беклемишевых! А тут кто-то вспомнил, и все ахнули: на углу Московского Кремля башня-то, что выходит от Красной площади к Москва реке, называется Беклемишевской! Я сам спросил:
— Товарищ гвардии майор — ваша?..
— Ну, какая наша? — буркнул и низко наклонил голову, потом обернулся и на ходу добавил: — То бишь построенная на средства воевод Беклемишевых — не собственность, разумеется…
Очень не любил он этих разговоров.
А потом ещё выяснилось, что он сын гусарского офицера, родом из-под Вязьмы, и что вышибли нашего майора из Красной армии в 1937 году за репрессированного в том же году отца. А ещё за то, что весь их род, чуть ли не от самых Рюриковичей, Русь ту самую и Россию на плечах своих несли и защищали велико (там и Дмитрий Пожарский и Михайло Кутузов в родственниках были). Так что держали нашего Беклемишева в чёрном теле аж до разгара бед сорок второго года… Вот откуда сдержанных, образованных и демократичных, оказывается, добывали. Специально для нас!
Командовать группой на этот раз назначили Виктора Кожина. Все поняли, что это так, для балды, а вести всё равно будет Гамбурцев — он же каждую кочку там знает.
К трём часам ночи сошлись все до одного на берегу речушки. Сошлись-то все, а вот пойдут туда не все — кое-кто тут останется: комбат, помначштаба, батальонный доктор подоспел, ещё трое-четверо из тех, кто только что вернулся из разведки — ну, и девчонок-радисток туда не взяли, («чтобы ни одной женской особи больше там не было!»).
Сапёры навели новую переправу — мостки в две доски с поперечинами — не лучше тех, что были перед ночью. Четыре противотанковых гранаты они всё-таки нам одолжили. Гамбурцеву полагалось идти первым, как штрафнику. Он встал ногой на мосток, обернулся и сказал:
— Пока иду, на пятки не наступать! — и пошел, как по асфальту, легко, мостки даже не шелохнулись и не подтопились — вот чудо!
Остальные двинулись за ним, как Бог на душу… Ну, кое-кто и зачерпнул…
Начало чуть светать. Мигом переправились на ту сторону— все. И ещё не успели последние прыгнуть на землю, а мы уже бежали в гору. Фашист снова встретил нас строго. Опять навстречу вышел «тигр», и завертелась та же карусель с пулемётами, минами и обстрелом. Только на этот раз, может, кто-нибудь и пригнулся, но ни один не лёг… Двое — сержант Маркин и ефрейтор Пушкарёв — с каменного забора умудрились прыгнуть на броню немецкого танка. Маркин ватником заткнул выхлопные трубы «тигра», а Пушкарёв поливал из автомата оставшихся за танком немецких солдат. Мотор вражеского танка заглох! Маркин сидел на броне, прижался щекой к башне и ждал, не откроют ли они люк. Пушкарёв распластался на жалюзях и почти слился с бронёй. От их наглости перехватило дыхание. Не только мы — немцы перестали стрелять… Две-три секунды все ждали… Люк всё-таки начал приоткрываться — Маркин сунул туда гранату. Внутри рвануло! А их уже не было на броне, как сдунуло.
Мы снова кинулись вперёд. Только немцы-то остались без «тигра» — шутка ли?! Свист, пальба и матерщина стояли такие, что воздух густеть начал. Серые не выдержали — стали отходить. И вот тут с тыла им кто-то в спину стрелять начал. Одиночными. Прицельно! Бой шёл уже ближе к каменным домам. Гамбурцев сообразил, что стреляют от красной стены каменного сарая, и стал пробиваться туда. Двое встали у него на пути, он их снял. Ещё издали увидел — в воронке лежит Тося, стреляет из немецкой винтовки. Добежал. Прыгнул в воронку, схватил Тосю на руки и обратно. Орёт: «Тося! Тося!» — А она обняла его за шею, держится. Молодчина!.. Тут— Кожин. На ходу отнял её, прямо выхватил. — Он на голову выше Гамбурцева, бежит к мосткам, как каланча, — того и гляди, снесут, ведь даже не пригибается. А навстречу ему уже санитары… Пашка Гамбурцев опять метнулся к каменным домам. Наши автоматчики уже зацепились за край посёлка. Он крикнул ребятам: «Есть Тося!» Спрашивают: «Живая?» Отвечает: «А то?» Кто-то с чердака вопит: «Молодец, Тоська! А ну, бей их курвиных сынов! До кишок! Мать их… до самых потрохов!» — И понеслось, как полагается в настоящем бою… Вот так мы взяли Подволочийск. Пять дней не могли, а тут взяли.
Друг у друга спрашивали, откуда у Тоси немецкая винтовка взялась? А чего там спрашивать? Когда Тося увидела, что фашисты залегли и окапываются между ней и командиром, она, уже трижды раненая, притаилась в воронке от снаряда. Поблизости от неё валялся убитый с винтовкой. Как только стало смеркаться, она, еле передвигаясь, подползла к убитому, забрала у него винтовку, все до единого патроны и стала переползать к воронке, которую наметила себе ещё засветло, возле кирпичной стены сарая. Всю ночь она пролежала в этой воронке и ждала. «Каждую секунду ждала», — это её слова. А когда на рассвете мы пошли на штурм, она была готова к своему последнему бою, дождалась самого нужного момента и открыла прицельный огонь из винтовки в спины фашистам.
Не многие из достойных мужчин, да ещё с тремя ранениями, на такое способны.
Когда я вернулся по мосткам назад, Тося уже была перебинтована, укутана. Кто-то убежал искать лошадей и повозку — в сторону госпиталей, кроме как на лошадях, отправлять её было не на чем: на дорогах грязь всё ещё стояла непролазная. Тосю колотило, зуб на зуб не попадал — спирт не помог. Я кинулся в ближайшие хаты — доктор сказал: «Надо горячего молока. И поскорее!» Достать кружку молока на переднем крае не проще, чем противотанковые гранаты. Но я достал (как в бою!) и принёс, укутанную в полотенце. Тося маленькими глотками пила горячее молоко и шептала: «Вот, вот чего мне надо… Спасибо, родненькие… Я теперь до…до…доживу».
Подогнали вскоре пароконную упряжку, тоже реквизированную с боем, и уложили Тосю на сенную подстилку. Перед тем как лошади тронулись, она сказала: «Гамбурцев — лапша — с пятидесяти шагов промазал. Вы ему привет передайте». Кто-то ей успел сказать, что Пашку приказано отдать под трибунал, и вот она, чуть живая, давала первое надёжное показание в его пользу.