Ну, еще с ними пришел ефрейтор Повель (этого как раз знал как облупленного — он был из моего взвода), человек на войне ничем не примечательный — двадцать три уже стукнуло, так что не молодой, а в общем-то, боец исполнительный и, скажем так, безотказный. «Больше некого, — писал Курнешов. — Управишься».
Я еще не знал, как буду управляться, но к моменту их прибытия знал точно, что переходить надо здесь, у дамбы. Другого, более удобного места я так и не нашел. Вернее, кое-что нашел, но там пришлось бы залезать в воду. А в воде сподручнее воевать только лешему.
Ефрейтор Повель на ту сторону не пойдет — не годится. Хлипкий. Не по комплекции, а по нутру. И вообще ни к бою, ни к настоящей разведке он досадно неприспособлен. Но волею судеб и случая почти не вылезает с переднего края. И еще, он один из этих троих умеет обращаться с радиостанцией — они вместе с Ивановым и тащили ее сюда, удовольствие не великое. Старший сержант Корсаков шел налегке, с автоматом— он из мотоциклетной роты; говорили, мужик надежный, актив, уже имеет награду, и по партийной линии ажур! Пожалуй, надо брать его. Про Танцора я пока не думал. Но если он и пойдет, то будет как бы третьим, для прикрытия. «Не забыть! Проверить снаряжение, подгонку, как-никак с этими двумя я пойду в первый раз, мало ли… Надо отправить посыльного к пехоте — как там у них?» Послал Повеля (ну, чтоб он немного освоился).
Повель попал к нам не так давно и случайно — только по той причине, что в документах числился радистом, а это была специальность крайне дефицитная. То, что он попал к разведчикам, его, скажем прямо, не обрадовало (и тут он был не одинок — такие встречались часто), но надо отдать ему должное, героя он из себя не корчил. Да и трудно это делать в воюющей армии, мало того — опасно. Притворился раз, притворился два, того и гляди действительно героем станешь или сыграешь в ящик. А он что мог, то и делал.
Старший сержант Корсаков присел рядом со мной на верхнюю ступеньку крыльца, сел свободно, тронул пальцем усы — каким-то особым солидным кряхтением дал понять, что у него ко мне доверительный разговор (дверь в хату он за собой плотно прикрыл, там остались хозяйка со своими ходиками и рядовой Иванов). После нескольких общих малозначительных фраз он произнес:
— Давно к вам приглядываюсь, товарищ гвардии лейтенант, а вот на задании вместе впервые, — он заговорил мягко, доверительно, как комиссар в кинофильме. — Если разрешите, то замечу со своей сержантской колокольни… — И все-таки начало было какое-то странное. — Я бы так просто не стал, но ребята о вас хорошо говорят, и потом, хоть с натяжкой, но я, как говорится, в отцы гожусь…
Я сказал:
— С отцами у нас сегодня все в порядке, вот с бойцами хуже.
Он засмеялся. Улыбка у него была хорошая, и весь он был такой ладный, «фартовый».
Но все равно мне было не по себе — не говорят так с командиром не то что на задании, а вообще так не говорят. Видимо, я проявил какое-то нетерпение, и он тут же отметил:
— Вот-вот! Молодой, горячий, прямо лезете в капкан. И других туда тащите. Это вроде бы дело похвальное, и не каждый сумеет, но… Чуть активнее, чем надо…
Меня это даже обидело.
— А вы что, норму знаете?
— Ну, норму не норму, а кой-какой опыт, — добавил он на всякий случай.
— Так не воевать, что ли? — Я пока отшучивался. — Разрешите отдыхать!
— Зачем? Я этого никогда не скажу. Воевать надо. Обязательно… — Он был расположен объяснить мне ситуацию, никуда не торопился. — А ведь с такой горячностью вы до Берлина или до какой-нибудь другой победной точки не доберетесь. Снесет вам к… голову, — он чуть не сказал «калган».
— Ну, значит, снесет.
— А зачем? Подумайте?.. Можно и приказ выполнить, и меру соблюсти.
Вот тут уже начало что-то проясняться, хоть и выглядело по тем временам довольно рискованно. Кое в чем он попадал в точку — никто мне такого задания с переходом переднего края не давал. Мне было предложено только проверить возможность перехода на ту сторону. А потом, в донесении штабу, я попросил утвердить мою затею с переходом переднего края. (За переход без приказа мне бы не поздоровилось — командование и контрразведка таких шуток не терпят.) И вообще, если бы это были не власовцы, а немцы, если бы не эта новенькая пехотная рота, которую они так люто раздраконили, если бы мне там что-то не привиделось, наверное, вариант перехода на ту сторону не пришел бы в голову. Пока я знал одно — шла активная разведка противника и сидеть сложа руки было негоже. Все!.. Но это сейчас я могу так подробно объяснить побудительные причины, а тогда я принимал решения мгновенно и в основном мигали два мощных маяка — «надо!» и «не надо!». Здесь сигналило «надо!». В донесении я объяснил смысл задуманного и утаивал только подспудно» — месть за пережитое вчера в овраге, за унижение во время пехотной атаки. Нельзя было ни забыть им этого, ни простить. Я ничего не смогу объяснить Корсакову… Ведь не только в гибели этой роты было дело, ведь кто-то еще послал эту совсем неподготовленную роту в такой безнадежный бой, и еще кто-то заварил всю эту кутерьму, и в ней смогла образоваться некая закрученная бесовщина под названием «власовцы». Я уже не говорю о тех, кто стояли за их спинами, — СС и прочая фашистская мразь. Да ну их всех! Когда человек ищет боя, он его все равно найдет, и причины тут не главное. Человека надо довести до такого состояния.
А Корсаков продолжал гнуть свое: «Вот нечуткий!.. так ведь и напороться можно…»
— Вас проверить нельзя. Нет таких проверяльщиков— Он совсем осмелел. — Ну, чего вы делаете? Ведь этот переход на ту сторону вы сами придумали.
— А вы откуда знаете?
— Уж знаю, — он покровительственно улыбнулся. — У вас марка! Что скажете, то и будет. Вам комбат вот так верит!.. Ведь они же ездят на таких, как вы да я. Сами-то там сидят.
Ни ненависти, ни презрения к этому теоретику переднего края я не испытывал, даже возражать ему не хотелось. Было только одно — он помешал мне думать о дамбе. А это нехорошо. Как такому, как он, расскажешь, что туда лезут не за «языком» и не за орденом. Туда тянет даже не за сведениями о противнике (что само по себе важно чрезвычайно). Туда идешь и туда тебя действительно тянет, непреодолимо, желание добраться до врага твоего. Больно не по-людски отвратителен враг наш. И еще есть страх — как бы таким же лютым не стать самому. Потому что в тот миг, когда ты сравняешься по лютости и холоду со своим врагом (что бы успокоительное тебе ни говорили, что бы утешительное ты ни нашептывал сам себе), знай, уже нет больше разницы между твоим врагом и тобой. А без этой разницы сама жизнь теряет смысл. Ведь самые беспощадные конфликты между своими, даже между друзьями, на фронте были не из-за баб! Не из-за боеприпасов или горючего. Не из-за жратвы. Не из-за убеждений общего порядка, а из-за отношения к противнику. Из-за отношения, представьте себе, к нашему общему врагу. Мстить ему тем же, вдвойне, втройне, или оставлять какой-то зазор и тем самым существенно отличаться от него. Ведь фронтовая выручка у них, фашистов, тоже была, и жизнью они друг за друга рисковали тоже, наверное, не меньше нас и последний сухарь делили пополам — все это солдатское и фронтовое было у них ничуть не хуже нашего. Отношение к врагу — вот краеугольный камень наших внутренних битв. И здесь не было единомыслия. Выигрывали в спорах то одни, то другие, и дело доходило до мордобоя, даже до рапортов, которые порой мало чем отличались от доносов. Все это была наша линия разлома взглядов и убеждений, и она казалась самой непримиримой. Тот, кто по сей день не понял этого, — не понял ничего… А что касается власовцев, то взаимной беспощадности не было предела. Нам, казалось, просто не было места на одной планете. «Или — или!..» Со своих, по нашему многовековому обычаю и по нашенской многолетней привычке, и три и семь шкур дерут — мы драли эти шкуры не считая. Они были и того страшней.
Но все это плыло по касательной, как помеха в радиоприеме, — четко в этот момент была слышна только одна простая мысль, как однообразная морзянка: ти-та-та-та — «Брать его с собой Туда — нельзя». Ти-ти-та-та — «Нельзя»…