Скверная штука — атака. Но тут все до одного вывернуты наизнанку и никому не спрятаться за спину другого. Все такие, какие они есть. Без подмеса. За тобой никто не наблюдает, но и не простят тебе ничего. Запомнят все. Ты один — за всех. И все за тебя. Вот что такое атака. Не энтузиазм, не порыв, не затмение — а самая тяжелая работа на земле, где все, что ты можешь, все, что умеешь, — отдай… Не скупись, отдай еще и то, что не отдается. И тогда, может быть, она уцелеет… И твоя, и твоего товарища… Не распахивай вшивые одежки навстречу врагу. Ко всем матерям героические позы и витиеватые восклицания! Работай, как работает металлист, когда прорвет лоток и хлещет расплавленный металл! Долой показуху — она стоит жизней. Жизней!
Самые быстрые, самые надежные — впереди. Они бросают гранаты, ложатся на миг и после разрывов снова бегут!.. И уже не слова, а какое-то сплошное «А-а-а-а!» и «У-у-у-у!», и хруст, и тупые удары… И последние очереди… Это добивают смятого противника. Это прокладывают дорогу тебе те, что ушли на несколько десятков метров вперед. Они дарят тебе то, что никто не подарит. Помогай им. Скорее!.. Вперед!.. Чтобы тут же встать рядом с ними. И ненароком подарить кому-нибудь из бегущих сзади то, что только что получил сам. И люди садятся, падают… И махорка, и лихорадка после атаки… Но опять главное — не раскисать, не показывать виду. Тебе сейчас все можно: и отплевываться, и валяться плашмя на земле — но старайся не показывать виду… И в первые минуты не оглядывайся назад. Там убитые и тяжело раненные. Их поднимут и унесут те, другие, которые не ходили в атаку. Их много. Вот если бы атака захлебнулась, тогда раненых тащили бы на себе мы сами. А может, кого-нибудь из нас тащили бы те, что сейчас лежат сзади. Так что минуты две-три не оглядывайся…
Только ведь такие атаки уже были и потому наполовину придуманы; другие, похожие на эти, — будут, и потому еще и не придуманы; а та, что сейчас готовится у нас перед глазами, — явь, и она не успела обрасти выдуманными подробностями.
Здоровенный, с засученными рукавами, стоит возле окопа и на чисто русском языке кричит хрустальной роте:
— Эй, вы! Говнюки!.. Чего боитесь?! Моржовые!.. вашу мать!.. Идите сюда смелее!.. Чего вы не слушаетесь вашего лейтенанта? Чего вы там ползете, как… вши?! Вставайте, соколы! И рысцой!.. А мы уж вас встретим… в рот и дышло!..
Несколько автоматчиков тоже высунулись из своих окопов, и подъяривают, и кричат, и издеваются над ротой, и зовут ее в гости…
Это власовцы. Значит, смертоубийство будет самое беспощадное. Пленных не будет.
Но почему рота не ведет огонь по власовским окопам? Почему они, попросту говоря, не стреляют в эти рожи? Или им вовсе не до этого? Или они забыли, что у них в руках оружие?
Лейтенант зачем-то достает из кобуры пистолет и, размахивая им, все-таки поднимает роту в атаку. Они бегут в гору, а мне кажется, что это бег на месте. Бегут все, но расстояние между ротой и окопами почти не сокращается… А если сокращается, то очень, очень медленно…
И вот, когда вся рота уже как на ладони и совсем близко от окопов, власовцы встречают ее огневой стенкой. Они косят их, они кладут их на склон оврага… А тот, с засученными рукавами, стреляет стоя.
Рота смята. Лейтенант лежит на земле и все еще размахивает пистолетом. Сразу трое хватают его, а он сопротивляется, но трое поднимают его и бегут вниз, назад… Ударяет пулемет, и воздух в овраге густеет от его непрерывного, проломного стука.
Рота отступает еще нелепее, чем шла в атаку. Они прячутся друг за друга, пригибаются, втягивают головы в плечи и наивно, руками, прикрывают свои затылки. Они начинают сбиваться в плотную кучу вокруг раненого лейтенанта. Его уже несут не три, а десять серых, новых шинелей. Будто в этом их спасение. Они бегут уже скопом. И пулемет бьет в кучу… Только старшина и несколько бойцов отступают отдельно. А пулемет все косит и косит их, и они падают по двое, по трое, по пять разом… Склон оврага и дно его становятся пятнистыми.
Мне уже кажется, что вся эта бегущая, падающая и лежащая на две оврага рота состоит из людей, которых я знаю. В лицо знаю. Каждого. Всех до единого. Гибнущая рота состоит из близких мне людей, друзей, родных, знакомых…
Вон с тем нескладным пареньком с прыгающей походкой мы учились в одном классе. Паша Гехтман — прирожденный математик, он теряет винтовку, хватается руками за живот и, согнувшись, бежит, припадая на правую ногу, а за ним волочится длинная лента обмотки.
А это известный писатель — вон тот высокий, сутулый, стоит настигнутый пулей в спину, со вскинутыми вверх руками, стоит и качается и почему-то долго не падает… «Если ты уже мертвый, то стой и качайся, как хочешь долго… А если ты еще жив, то упади… Прошу тебя, упади!.. Скорее! А то еще одна пуля достанет тебя, и тогда все — крышка!..»
А вон тот, что волочит по земле на оборванном ремне свою винтовку, — мой папка… Он не убегает, а уходит и все время оглядывается по сторонам и назад, и руки растопырены в непроходящем удивлении, и голова не покрыта, и шинель распахнута…
Тут же и наш бородатый учитель физики, похожий на молодого апостола. Половина девчонок из 9 «Б» были влюблены в него, терялись, когда он вызывал их к доске, и порой вместо ответа плакали, убегали из класса… Он высоко задрал свою бороду и лежит, а через него перепрыгивают, перескакивают, перешагивают.
… Неужели я знаю их всех… до единого?
Страшнее всего бессилие. Страшнее всего невозможность принять на себя хоть часть той непомерной тяжести, которая сейчас легла на них.
Теперь главное — есть ли второй пулемет над дамбой? Если есть, то ни один из этой ловушки не выскочит. Даже опытный старшина.
Крупнокалиберный на мгновение умолкает. Пулеметчик, видимо, меняет прицел или заряжает новую ленту.
Маркин упрашивает разрешить ему снять этого длинного с засученными рукавами, но я не разрешаю. Нет. Сегодня мы не воюем. Это подло, но не воюем. Мы готовимся. Мы будем воевать по-другому и не дальше, как следующей ночью.
Мне самому хочется снять эту самодовольную рожу, но одна автоматная очередь может испортить все дело…
В случае малейшей неудачи я знаю, что будет… Теперь Патров, защищаясь, настучит уполномоченному СМЕРШ. Контрразведка. Ох уж этот уполномоченный— всякие подонки тайно доносят ему, кто что сказал и кто что делал в разведке. Мне казалось, что в моем взводе нет ни одного стукача, но сегодня я уже не уверен в этом. Он может появиться. Будет спешить и стучать, стучать… И если я скажу, что не боюсь, потому что я ни в чем не виноват, — скажу неправду. Здесь тот, кто что-нибудь делает, всегда в чем-нибудь виноват, и я не исключение.
Может, я несправедлив и вешаю сейчас на Патрова всех собак? Мне уже начинает казаться, что только из-за него я не разрешил Маркину снять этого длинного с засученными рукавами. Пулемета над дамбой нет. Это чудо, но его там нет! С фланга роту не обстреливают, и человек двадцать или тридцать уносят ноги из гибельного оврага.
Битюг с засученными рукавами внезапно оседает и тупо, как колода, валится лицом в рыжий бруствер. Власовцы суетятся, затаскивают его грузное тело в окоп, а я даже не оборачиваюсь и не проверяю, где сейчас Маркин. Это его новый «проступок».
… Лейтенант в хромовых сапогах, наверное, был славный малый. А вот серые пятна на склоне оврага и на дне его… Сколько их!..
В бою приходят в голову только простые мысли. Способность соображать под огнем — это редкая способность. А не только понимать, но и действовать, да еще отвечать за жизни людей, да еще не сыграть в ящик самому… Это не просто, потому что в это время в тебя целятся. У твоих товарищей и у тебя хотят отнять жизнь, тебя берут на мушку много глаз на той стороне. Смерть каждого из них — лежит серым пятном на мне. Я не дам убивать их просто так, потому что война!.. До хрустальной роты мне не дотянуться. Но в своем взводе— не дам; просто так не дам никого — даже Патрова…
Слева от меня прижался к щели Усик, а рядом с ним Патров. Маркин как исчез куда-то, так с тех пор больше и не появляется. Но он где-нибудь поблизости.