— Вы курите? — спрашивает она. В ее руках, унизанных кольцами — пачка “Мальборо Лайт” и золотая зажигалка.
— Нет, спасибо, — отвечаю. — Я бросил.
— О, тогда не буду курить у вас под носом…
Я привык.
— Неужели? Давно бросили?
— Девять месяцев.
— Ну, тогда все в порядке. Уверены, что вам это не помешает?
— Абсолютно.
Она пристально смотрит на меня, словно перед тем, как выразить восхищение и этим фактом, хочет освободиться от подозрений, что еще десять часов назад я рылся в помойном ведре в поисках пачки “Капри Супер- лайт”. Потом закуривает и делает глубокую затяжку своими прекрасными губами.
— Я тоже бросала, — говорит она, — десять лет назад, когда была беременна Маттео. Но снова начала недавно, после аварии…
Она уже другая: сосредоточенная, жесткая. Как ей удалось так молниеносно приступить к главному? Она продолжает смотреть на меня в упор, взглядом, который и до того нелегко было выдержать, а сейчас он просто меня пронзает. Я опускаю глаза. Почему она на меня так смотрит? Что я могу ей сказать? А что если, едва заговорив, я снова брызну слюной, как тогда? Может, удастся выпутаться, просто отдав ей книгу Карвера? Но теперь я не уверен, что хочу отдавать ей эту книгу, после того, как она поймала меня за руку, а у Карвера я тоже позаимствовал немало.
— Что у вас с лицом? — спрашивает она.
Инстинктивно подношу руку к щеке, она, улыбаясь, качает головой: нет, не здесь. Потом, опережая меня, протягивает руку к другой щеке и проводит пальцами до подбородка — легкая, целомудренная, нежная ласка, мне было бы приятно так же коснуться ее щеки, начав с родинки.
Потом показывает мне кончики пальцев, они в крови.
— Вы порезались во время бритья?
— Я ничего не заметил, — отвечаю.
— Похоже на то…
Мочит салфетку в стакане с водой, стоящем возле стаканчика с мороженым, и аккуратно промокает мне щеку.
— Щиплет?
— Немного.
Выходит, все это время я разгуливал с окровавленным лицом. Вот почему она так пристально на меня смотрела. И, выходит, я уже был в крови возле дома, в этой толпе, когда увозили сына Аниты.
— Ничего страшного, пустяки, — обращается ко мне, словно к сыну, — всего лишь царапина.
Промокнув кровь, оставляет на щеке влажную салфетку и улыбается тому, что салфетка не падает. Анну тоже смешат предметы, приклеившиеся к чему-то сами по себе.
— Спасибо, — говорю я и снимаю салфетку. Кровь смешалась с водой, и теперь кажется, что салфеткой просто промокнули губы, испачканные вишневым соком. Она берет сигарету, лежащую в пепельнице — в ней уже два окурка, — затягивается и вдруг мрачнеет, словно по её лицу проплывает темное облако.
— Послушайте, — говорит она, — по-моему, я совсем вас не отблагодарила тогда. Ваша щедрость совершенно сбила меня с толку, и я не сумела выразить вам все свое…
Голос дрогнул, и кажется, что в эту пробоину сейчас хлынут рыдания. Но она уже привыкла сдерживать слезы, и ей хватает мгновения, чтобы взять себя в руки. В данном случае хватает очередной затяжки “Мальборо Лайт”.
— Главное, я хотела объяснить вам, почему взяла ваши деньги и на что использую их.
— Это были не мои деньги, — вставляю я.
— Ваши, еще как ваши. И если я их взяла, то только потому…
Она снова останавливается и резким движением, от которого я вздрагиваю, опускает в воду очередную салфетку и прикладывает к моей щеке.
— Продолжает кровоточить… Подержите подольше…
Она отпускает салфетку, и та держится на щеке, она улыбается. Я прижимаю салфетку ладонью, не так смешно.
Еще одна затяжка, долгая, глубокая.
— Видите ли, — продолжает она, — австрийская клиника, куда я хочу поместить Маттео, — это единственное место в Европе, где есть надежда его вылечить. Я только что встречалась с профессором, который ее создал, он единственный из специалистов, который не сказал мне, что шансов нет. Он сказал “мало”, но добавил, что в их "Доме пробуждений”, так называется клиника, слова “смириться” не существует: никаких политических махинаций, никто не требует поскорее освободить место в реанимации, которое занимает твой сын, никто не ждет, что ты согласишься отдать его органы, чтобы спасти чью-то чужую жизнь…
Она с такой силой делает последнюю затяжку, что я вспоминаю Визинтина, товарища по училищу, который вечно просил у ребят дать ему разок затянуться и делал такую затяжку, что сжигал сигарету до фильтра.
Потом одним движением гасит ее в пепельнице.
— Но я не хочу спасать чужую жизнь, — говорит она, — я хочу спасти жизнь своего сына. И в той клинике я смогу делать это, не испытывая чувства вины.
Машинально достает из пачки очередную сигарету, подносит ко рту, закуривает. На моих курсах учили, как вести себя во время сильного стресса — потеря работы, переезд, развод и т. д., - чтобы не начать курить снова. Но такого, когда у тебя сын лежит в коме, у них не было предусмотрено.
— Правда, клиника очень дорогая, — продолжает она, — а сколько предстоит провести там времени, неизвестно. Поэтому я взяла ваши деньги: для Маттео они могут означать лишних десять дней лечения, и, может, в эти десять дней он придет в себя. Я положу их на отдельный счет в банке и буду использовать, когда закончатся мои: с этой минуты все то время, что Маттео будет жить, и вообще все, что за это время случится, будет подарком от его друга Пиццано Пиццы…
Голос ее опять надломился, она делает затяжку, и снова мгновенно берет себя в руки.
— Если же, — говорит она, — случится так, что они не понадобятся, я их вам верну.
Она внезапно умолкает, и нас сразу накрывает оглушительное безмолвие Рима. И опять же, что я могу ей на это сказать? В голову приходят одни вопросы: почему она ни разу не упомянула своего мужа, а ведь носит обручальное кольцо? Почему держит в сумочке пистолет? Почему на церемонии она с такой мольбой обращалась к местным властям, коль скоро решила перевести сына в австрийскую клинику? А если тогда еще не решила, — как можно предположить — если эта идея с австрийской клиникой возникла после ее выступления, или, может быть, вследствие его — ведь ясно же, что со светилом медицины она встретилась только что, — то для чего ей сейчас лгать, причем лгать глупо, о причине, по которой она взяла эти деньги, и кому? — мне, который у нее ничего не спрашивал? Но, с другой стороны, что может значить логика для человека, оказавшегося в столь ужасающей ситуации?
Смотрю снова на мокрую салфетку, которую держал у щеки: крови, похожей на сок, почти уже нет. Она поправляет волосы, курит, опускает глаза, в третий раз открывает сумочку — в ней в третий раз я вижу пистолет, — достает бумажник и собирается достать деньги, открывая мне тем самым путь к спасению — продлись молчание еще немного, и я бы его не вынес.
— Нет-нет, разрешите мне, — говорю.
Беру два промокших чека, лежащих под стаканами с водой, и одновременно тянусь за бумажником, пытаясь сделать это естественно и твердо, словно это непререкаемое решение галантного и уверенного в себе мужчины, каким я никогда не буду. Она не возражает, однако безмерно удивлена — смотрит на меня в буквальном смысле с открытым ртом — пустым, безо всякого выражения взглядом, как будто не понимает, как будто до нее не доходит, что на чеках выбита сумма за товар, который мы приобрели, и что кто-то должен их оплатить, иначе владельцу кафе будет не на что жить. Кажется, будто она внезапно растеряла все, что знала о мире, и в этом погасшем взгляде вся ее красота мгновенно меркнет, словно сметенная каким-то опустошающим внутренним ураганом. Нет больше Флоринды Балкан, нет Тони Музанте, не остается ничего: пока длится это жуткое, застывшее, парализующее меня мгновение, кажется, будто она заглянула в тот ледяной провал, который держит ее сына в плену.
— Счет, бормочу я, показывая чеки.
— О! — она встряхивается. — Спасибо… — словно до нее только сейчас что-то дошло.
Ну ладно, думаю я, всё это очень странно, странно, как и пистолет в ее сумочке, однако женщина находится на грани срыва, скажи спасибо, что она в своем уме, а вообще-то неизвестно, что от нее можно ждать. Правда, пока я достаю деньги и кладу их под стакан, стараясь по-прежнему выглядеть спокойным, уверенным в себе и прочее, она продолжает рыться в своем бумажнике. Почему?