Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Он бы никогда этого не сделал, — возражаю я. — Никогда бы не позволил отступить от плана, который они с мамой продумали во всех деталях; прекрасно помню, как он вычерчивал красным карандашом наш маршрут на карте, разложив ее на столе в столовой, — кстати, этот стол он через несколько лет разбил вдребезги во время очередного скандала, когда обвинил меня в том, что я коммунист…

Он откидывает голову, улыбается.

— Да, я хорошо помню то время, когда вы ссорились каждый день. Он гордился тем, что ты коммунист. Правда, чересчур еще буржуазный, как он говорил, но это по его вине…

— Я вовсе не был коммунистом. Никогда. Это он себе втемяшил в голову.

— Но ты же сам ему говорил…

— Это он говорил, а я делал все, чтобы вывести его из себя. Потому что в нем было что-то ханжеское, и одна мысль о том, что его сын — коммунист, приводила его в бешенство.

— Ханжеское… — ухмыляется он.

Гасит, с силой раздавив, сигарету в пепельнице, допивает последний глоток пива, отирает рот рукой.

— В твоем отце — что-то ханжеское…

— Да, ханжеское.

Он рыгает и покачивает головой, все шире улыбаясь.

— Ты не знал его…

— Знал, еще как. Большего ханжи я никогда не встречал.

— Он делал вид.

— Он не делал вид, он им был.

— Твой отец не был ханжой, Джанни.

— Со мной он был ханжой.

Этого не следовало говорить. Ошибка: получалось, я допускал, что с другими он мог и не быть ханжой, тогда как он был ханжой со всеми. Однажды на Рождество он ушел прямо из-за стола в бридж-клубе, потому что какая-то особа явилась в туалете со слишком большим декольте. Он был ханжой. Но я совершил ошибку, и Больяско уставился на меня, сияя победоносной ухмылкой. Так, должно быть, смотрит пироман на устроенный им пожар.

— Вот-вот… — говорит он.

С трудом поднимается, идет к двери на террасу, смотрит в пространство, едва заметно кивая головой.

Тишина.

Тишина.

Тишина.

Благодатная, нежданная тишина.

Я откидываюсь назад, закрываю глаза. Римский вечер с его родными звуками, которые яд, источаемый этим человеком, умудрился отравить: сирена скорой помощи искаженная эффектом Допплера, газующий мотоцикл на бульваре Марко Поло, — звуки того равнодушия, с которым Рим, смирившись с самим собой, тянет свою лямку, звуки, которые кажутся — а, может, так оно и есть — благодатной тишиной.

Меня клонит в сон, и это неплохо, потому что сон может стать для меня выходом из положения, неожиданным подарком. Он продолжает молчать, и его дыхательный аппарат вновь начинает работать с хрипами и свистами. Помолчи он минуту-другую, и я — обложенный со всех сторон, измученный, разбитый в пух и прах — мог бы все же оставить его в дураках: мог бы уснуть, прибегнув к оружию так называемых “внесистемных” решений, как делает Франческо, когда, проигрывая в карты, швыряет в воздух всю колоду. По сути, это тоже неплохой способ решения проблем. Помню, когда я еще играл в шахматы, был один русский — настоящий русский по имени Виктор Баланда, — который завоевал мое безраздельное восхищение (вместе с пожизненной дисквалификацией), найдя для затруднительных положений замечательное “внесистемное” решение: он нокаутировал противника могучим ударом в челюсть — ход, который шахматисты и поныне называют “вариантом Баланды”.

М-да, старина Баланда… Самый яркий метеорит, пронесшийся по шахматному небосклону семидесятых годов: никто не знал, ни сколько ему лет, ни где он живет, ни на что существует, он возник из пустоты и стал одерживать одну победу за другой с какой-то бешеной скоростью, так что, казалось, был в одном шаге от самого турнира претендентов, где отбирается соперник чемпиона мира. Потом однажды в Акапулько он оказался в трудном положении в партии с каким-то мексиканцем, который шел на последнем месте, и, потратив почти все время на поиски спасительного хода, встал из-за стола и провел прямой в голову, отправив противника в больницу. Его дисквалифицировали, удалили с турнира, потом исключили из всех официальных соревнований (это сопровождалось комической дискуссией в Дисциплинарном комитете ФИДЕ — в регламенте ничего не говорилось о наказаниях за применение физической силы в отношении соперников), и он куда-то пропал. Но полтора года спустя, в связи с началом нового отборочного цикла Федерация объявила амнистию, и Виктор Баланда стал снова участвовать в турнирах. Я отлично помню его на турнире в Пальма де Майорка в 1979 году: вот он проходит по залу “Консолат дель Мар”, как всегда в коричневом вельветовом костюме, не обращая внимания на устремленные на него со всех сторон взгляды, потому что, несмотря на присутствие нескольких знаменитых гроссмейстеров, именно он — главная изюминка этого турнира; вот его рябое лошадиное лицо, борода, ястребиный нос, хитроватый взгляд за металлическими очками. Это турнир по швейцарской системе, где каждый участник встречается с тем, кто следует за ним в таблице после очередного тура, и Баланда после четырех побед кряду должен играть с сильнейшими. Еще несколько выигрышей, парочка ничьих, и вот его последняя встреча, он на втором месте в турнирной таблице, его противник — сильный шахматист, тоже русский, опережающий его на пол-очка: чтобы обойти его и триумфом отметить свое возвращение, ему нужна только победа, если же будет ничья или поражение, то его опередят еще многие. Его противника я едва помню — его ординарная внешность потонула в забвении, как, впрочем, и его имя, поскольку, хотя он на этом турнире — сильнейший игрок, а для меня этот турнир — один из последних, то, что затем случилось, навсегда вычеркнет его из моей памяти. Я сижу в первом ряду, быстро сдался в своей последней партии, чтобы заполучить это место, потому что Баланда — мой идол, в пантеоне моих двадцати лет он занял место Бобби Фишера, и его игру я не пропущу и за всё золото мира. Разыгрывается классический вариант ферзевого гамбита, любимый дебют Баланды, вокруг стола — небывалая, сказочная тишина, две-три сотни зрителей, застывших в каком-то молитвенном молчании, не отрывают глаз от стола под огромным, свисающим с потолка вентилятором и от двух фигур русских шахматистов, словно погруженных в зеленоватую воду — это из-за освещения. У противника белые, и он играет на ничью, это понятно, а Баланда затратил немало времени, чтобы вынудить его раскрыться: у него есть еще шансы, он имеет преимущество на ферзевом фланге, и ладьи стоят лучше. Он не проигрывает, у него нет очевидных трудностей, и даже если придется согласиться на ничью, он все равно пройдет турнир без поражений. И вдруг в нем что-то срабатывает: это замечаю только я, я уверен в этом, и, хотя не могу сказать, откуда у меня взялась такая уверенность и на чем она основывается, но она у меня есть. Что-то срабатывает в Викторе Баланде, и внезапно шахматная доска, фигуры, позиция перестают иметь какое-либо значение — решение переносится в другое пространство, где нет этого стола, нет этих правил и где весь этот интеллектуальный обряд, который только что казался чем-то священным, становится просто смешным. Он начинает попусту терять время: снимает очки, протирает их, снова надевает, потом поворачивается в сторону зрителей, к этим помешанным на шахматах мещанам, которые не видят дальше шестидесяти четырех клеток доски и у которых даже мысли нет, что сейчас произойдет, хотя однажды это уже случилось и именно из-за этого они, по сути, здесь и находятся. Часы его продолжают идти, Виктор Баланда не торопясь поднимается, как уже не раз проделывал в ходе партии, чтобы подумать над ходом, расхаживая по сцене с низко опущенной головой, но на сей раз его сосредоточенность другая — это сосредоточенность леопарда посреди саванны, который рассчитывает направление ветра, расстояние до жертвы и скорость, чтобы ее настичь… Его противник — некая картезианская туманность — с головой, забитой расчетами вариантов и тысячами заученных партий, сидит спокойно, задумчиво, положив руки на стол и уткнувшись в них подбородком. Он тоже еще ничего не понял, ничего не боится, ничего не подозревает, не видит грубой реальности, которая обретает форму у него на глазах; видит, возможно, комбинацию, способную по ходу этой партии, которой не суждено завершиться, привести его к выигрышу пешки, но не видит, как великолепный боковой удар поражает его прямо в челюсть и отключает в нем сознание: он валится на пол с глухим стуком, переходя прямиком от светлого и ничем не грозившего ему будущего точно рассчитанных вариантов к тому смутному и залитому кровью, в котором он очнется, оказавшись уже в машине скорой помощи ("Где я?", “Что случилось?”), а врач посоветует ему лежать спокойно. Дело сделано: Баланда садится за стол, передвигает пешку и останавливает часы. Улыбается в центре разразившейся вокруг него бури, и продолжает невозмутимо сидеть на своем стуле, пока его хватают за руки, осыпают оскорблениями, угрожают, пытаясь в то же время привести в чувство его противника — вариант Баланды еще не разыгран до конца: нужно убедиться, что противник не может подняться, нужно, чтобы судья прервал партию, не имея при этом возможности написать в протоколе, что Баланда отказался ее продолжать, или проиграл, или согласился на ничью, нет, придется поломать голову, чтобы найти в деревянном, бюрократическом лексиконе слова, способные описать случившееся (“… прибегнув к недопустимому насилию, нанес сопернику удар в лицо, что вызвало у последнего временную потерю сознания и стало причиной прекращения игры с его стороны; сделал в дальнейшем ход № 41… Н5-Н4”). Совершенно немыслимое событие в том маленьком мире, к которому принадлежит судья, и при этом совершенно простое и нормальное в том большом мире, к которому принадлежит Баланда.

27
{"b":"252254","o":1}