У нас в доме пища за столом обычно самая простая.
– Давай наворачивай, – говорит мама, передавая мне тарелку с горячей тушеной картошкой с помидорами. – Румяная станешь, как помидор.
Анжелин же при одном упоминании об отварной солонине с капустой или о рубленом бифштексе с картошкой морщит носик. Она говорит, что традиционный шотландский хаггис[3] даже порядочная собака есть не станет. Раз в неделю она едет в Эдинбург и покупает там цукини, баклажаны и сладкий перец, а также оливковое масло и анчоусы. Порой они едят перед экраном телевизора. Обычно сушеные фрукты – абрикосы и фиги, макая их в мягкий сыр камамбер, специально для этого расплавленный прямо в коробочке.
Орла с матерью общается мало, чаще всего вообще не обращает на нее внимания.
– Я скорее папина дочка, чем мамина, – говорит она.
Когда мы уже становимся старше, подросткового возраста, между ними происходят настоящие ссоры, с визгами и криками, кто кого перекричит. Орла ругается по-французски, орет на мать, быстро и лихорадочно выкрикивая французские слова, швыряется чашками и бокалами, пока мать не хватает ее за кисти рук и не начинает трясти изо всех сил. Как раз после таких схваток Орла без предупреждения заявляется к нам, просто приходит, и все, как к себе домой. Неважно, чем я в это время занимаюсь – пью чай, или мокну в ванне, или даже сплю, – она все равно врывается и закатывает истерику. Мама успокаивает ее, утирает ей слезы, выслушивает жалобы, кормит домашним печеньем и пирожными. Потом папа отвозит ее домой. Если бы я устроила что-то подобное, мне просто сразу указали бы на место, велели бы немедленно прекратить эти глупости, но Орле все сходит с рук.
– Очень нервная девочка, – заявляет мама. – Это в ней французская кровь играет.
Когда мне исполняется четырнадцать лет, бабушка везет меня в Эдинбург. В большом универмаге она отправляется в туалет, я стою неподалеку, жду, когда она выйдет. Потом делаю буквально несколько шагов и захожу в отдел дамского белья, стою у прилавка, перебираю висящие на вешалке ночные сорочки с изысканными кружевами на лифе и рукавах.
И вдруг вижу Анжелин. Сердце подпрыгивает, я открываю рот, чтобы поздороваться, но тут к ней подходит какой-то мужчина. Я узнаю его, это отец Моники. Недоумеваю, что он здесь делает. Вижу, как он обнимает ее сзади и она прижимается к нему спиной, а он целует ее в шею. Потом что-то шепчет на ушко, еще крепче обнимая за талию.
Она замечает меня, и бровь ее слегка приподнимается. Анжелин прижимает пальчик к губам и держит так до тех пор, пока я движением бровей не даю ей знать, что поняла. Она улыбается и посылает мне воздушный поцелуй.
Я не знаю, что и подумать.
Глава 3
На кладбище никого, кроме меня. Деревья качаются и шелестят листьями, они кое-как защищают кладбище от непрерывного соленого ветра с моря, но все равно многие надгробные камни уже покосились или совсем упали, другие потускнели, покрылись мхом. Люди забыли про лежащих под ними близких, а погода довершила остальное. Но к одной могиле это не относится. Надгробный камень стоит прямо, позолоченные буквы на розовом мраморе читаются отчетливо.
Роза Адамс
1975–1984
Покойся с миром в руках Господа
Видно, что за могилой тщательно ухаживают. И я тоже принесла с собой несколько нежных желтых роз, двенадцать, если быть точной, перевязанных шелковой ленточкой кремового цвета. Ставлю их в вазу, выпалываю несколько сорняков. Потом становлюсь на колени, складываю ладони и закрываю глаза. Вот уже двадцать четыре года я прихожу сюда, и всякий раз меня неизменно охватывает чувство вины, сожаления, глубокой печали и раскаяния. Но сейчас, после вчерашнего звонка Орлы, все эти чувства вытеснил страх. Я ужасно боюсь разоблачения. Пытаюсь молиться, но мы с Богом никогда не были близки, и молиться я не умею, а теперь и подавно – я не чувствую, что у меня есть хоть какое-то право призывать Его и обращаться к Нему. И тогда я обращаюсь прямо к Розе: «Прошу тебя, Роза. Прошу тебя, прости. Я сделала все, что могла. Прости меня». Не много, конечно, но больше я ничего не могу придумать.
В ушах продолжает звучать голос Орлы, и я ловлю себя на том, что снова и снова прокручиваю в голове все, что она говорила. И чем больше я об этом думаю, тем больше понимаю, что она настойчиво вела меня туда, куда ей было нужно; она добилась своего, разговорила меня, и я в конце концов согласилась на встречу. Я очень недовольна собой: снова попалась в ее силки и становлюсь частью ее плана, но в то же время не знаю, что можно было с этим поделать. Она бы все равно не отстала от меня. Если бы я не ответила на вчерашний звонок, она бы позвонила сегодня, и завтра, и послезавтра, звонила бы до тех пор, пока бы я не сломалась. Теперь остается лишь терпеливо выслушать все, что она хочет сказать, и надеяться, что она снова исчезнет с моего горизонта, не причинив ни мне, ни моим близким никакого вреда. В одном я совершенно уверена: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы она встретилась с Полом и с моими девочками, я отчаянно не хочу этого. У меня своя жизнь, неплохая, надо сказать, и для Орлы в ней нет места.
На обратном пути к машине останавливаюсь перед камнем на могиле матери Юана.
Морин Элизабет Макинтош
1927–1999
Возлюбленной жене, матери и другу
Меня снова поражает, как, впрочем, и всегда, одна мысль: это тире между двумя датами ничего не говорит о жизни, которую прожила эта женщина. Морин, или Мо, как все ее звали, воистину была земным воплощением самой идеи материнства; ее любили все без исключения, а вдобавок она принимала участие в моем воспитании не меньше, чем мои собственные родители. Мо родила шестерых детей – четверых мальчиков и двух девочек. Мои же родители в течение почти двадцати лет безуспешно пытались зачать ребенка, и у них получилось, только когда брак приблизился к концу второго десятилетия и никаких надежд на долгожданное дитя у них уже почти не осталось. Каждый месяц они ждали знака, а когда этого не происходило, предавались горестному отчаянию, посылая проклятия судьбе; жизнь их потеряла всякий смысл, говорила моя мать, и тогда, совсем уже расставшись с мечтами о ребенке, они с головой окунулись в работу: мать трудилась в университетской библиотеке, а отец плотничал в местной строительной фирме.
Мо со своим мужем Энгусом жили по соседству, их дети, здоровый, жизнерадостный выводок, частенько лазили через нашу изгородь, и эти вторжения не могли не влиять на жизнь моих родителей. Возможно, общение с соседскими ребятишками было для них неким утешительным бальзамом. С девочками моя мать частенько пекла вместе пирожные, а отец учил мальчиков работать с деревом, пользоваться электрической пилой, скреплять деревянные детали, шлифовать, делать скворечники, вырезать деревянные ложки, изготовлять вешалки и полки.
В такой вот атмосфере, когда родители уже совсем махнули на все рукой, на двадцать первый год их брака вдруг появилась на свет я. Но после всех этих бесконечных ожиданий, надежд, молитв и разочарований моя бедная мать вдруг обнаружила, что уход за ребенком требует слишком много сил и забот и она зачастую с этим просто не справляется. И вот так вышло, что, когда я наотрез отказывалась есть кашу или вместо горшка писала в трусы, Мо просто забирала меня к себе, и я оказывалась в чужом доме, окруженная толпой детишек. Меня сажали в детскую коляску к Юану, младшенькому, который был всего на три месяца старше меня, или совали в детский манеж на кухне, где Мо резала овощи, разделывала курицу и вела с нами бесконечные беседы.
Когда я подросла и меня отдали в детский сад, мама снова стала ходить на работу. И теперь каждый день я была избавлена от назойливой опеки родителей, столь омрачавшей мое детство, но неизбежной, когда в семье всего один ребенок; из детского садика меня забирала Мо вместе с Юаном, и остаток дня я проводила с ними и с другими отбившимися от семьи детишками, которым некуда было пойти. Частенько я оставалась до вечернего чая, мне с Юаном под попу подкладывали подушки, пока мы не подросли и не смогли сидеть нормально, чтобы над столом были видны не только наши макушки, но и подбородки.