Любопытная аномалия, однако, состояла в том, что даже в те сравнительно либеральные дни, о которых твердолобые консерваторы говорили: «Это еще только цветочки!», индийские чиновники гражданской службы, даже высокопоставленные, не допускались в клуб ни как гости, ни тем более в качестве членов. А это означало, например, что окружной судья Менен, такой замечательный человек, не мог здесь появиться, даже если бы его привел окружной комиссар. Писаного правила на этот счет не было. Правило было неписаное, но комитет придерживался его неуклонно, и ни один отвергнутый, если судить по такому яркому примеру, как Менен, не попытался его нарушить.
Впрочем, по этой книге вы убедитесь, что еще в мае 1939 года окружной комиссар мистер Робин Уайт осмелился привести сюда целых трех индийцев, не служивших в армии короля-императора, а именно: министра народного просвещения и социальных услуг в кабинете провинции, его секретаря (моего старого друга Десаи) и меня… Да, разумеется, это почерк самого мистера Уайта. Вы не умеете определять характер человека по почерку? Нет? Ну да ладно, это длинная история, доскажу в другой раз, а то Лили, наверно, уже нас хватилась.
Но приезжий, до того как захлопнуть книгу, пролистал записи 1942 года и нашел кое-какие знакомые имена. Согласно правилам, каждый член клуба расписывался, когда являлся в клуб впервые, а потом — всякий раз, что приводил гостя. В апреле здесь имеется почти неразборчивая подпись бригадного генерала Рида. Робин Уайт расписывался несколько раз, когда его гостями были, по словам мистера Шринивасана, члены секретариата, чиновники налогового управления, а однажды — губернатор с супругой. И — тоже несколько раз — попадается четко выведенная круглым ученическим почерком подпись Роналда Меррика, начальника полиции, и тем же почерком, — имя его гостьи мисс Дафны Мэннерс.
А в один из дней февраля 1942 года здесь расписался капитан Колин Линдзи, надо думать — когда побывал здесь первый раз как временный привилегированный член майапурского клуба «Джимкхана». Подпись капитана Линдзи твердая, трезвая, в отличие от другой — ту нетрудно вообразить, хоть в книге она и не значится, — от подписи его старого друга Гарри Кумера, которого примерно в это же время сестра Людмила нашла мертвецки пьяным на пустыре, где жили в нищете и грязи местные неприкасаемые.
* * *
По вечерам район бывшего кантонмента к северу от реки до сих пор рождает ощущение пространства, еще едва затронутого вторжением кирпича и бетона и цивилизаторских теорий о тактичной, но необходимой урбанизации колониальных владений. От опустевшего, погруженного в тьму майдана, над которым носятся непрерывные потоки теплого, даже сладострастного воздуха, касаясь щеки как едва заметное дуновение скорее нервирующего, чем освежающего ветра, исходит мрак души, какая-то тяжесть проникает в сердце и рождает печаль, и печаль эта въедается в тело человека (из года в год, пока этот груз не становится одновременно невыносимым и драгоценным), если такой человек свыкся, но так до конца и не примирился со смыслом и условиями своего изгнания и в существовании этого, казалось бы, никчемного пространства со странным, но романтическим названием «майдан» видит предусмотрительную заботливость своих предшественников, их привязанность к чему-то, сколько им помнится, типичному для родины, к тишине и мраку, осенявшим неогороженный общинный выгон, хотя бы отдаленно отражающий капризную смену времен года. Чтоб можно было увидеть здесь — дом. А вон там — церковный шпиль. И повсюду — небо. Тихое, синее. А не то, на марше, с бронированными тучами. Или серое, под цвет серому камню норманнской церкви. Или темное: опрокинутый сосуд из черной стали, притягивающий искры света, либо, когда ты в другом настроении, — потрясающую циклораму, освещенную только мерцающими ночными точками на четком, но непостижимом геометрическом чертеже.
И еще — по вечерам усиливается тот особый запах — сухая, обжигающая ноздри смесь из пыли от земли и дыма от костров, на которых жгут нечистоты; запах, к которому не сразу привыкаешь, но со временем он становится неотъемлемой частью того представления об Индии как о стране варварской, если не трагической красоты, что складывается у путешественника, у изгнанника, у старожила. Это запах, словно бы не имеющий определенного источника. Это не только запах жилья. Возможно, это запах многовековой истории страны, ее народа. Он присутствует и там, на безбрежных равнинах, и здесь, в городе. И, вдохнув его чуть более крепкую разновидность, когда машина проносится мимо ларька на углу, еще освещенного масляной лампой, вспоминаешь, что он живет и на равнинах, и еще острее ощущаешь, что он проникает всюду, что он везде, и ощущаешь огромность несчитанных, немереных акров земли и камня, что раскинулись там, куда свет лампы не достигает.
Сейчас они все трое в большой машине, в «студебекере», и домой едут длинным, кружным путем — на север вдоль западной стороны майдана, оставляя слева отель Смита, построенный в стиле швейцарского шале и слабо освещенный, как и подобает заведению, существующему уже много лет, но до сих пор недостроенному. Это Церковная улица, она ведет к церкви св. Марии и к военному городку. По этой улице старая мисс Крейн каждое воскресенье, в любую погоду, проезжала на велосипеде, и вряд ли улица с тех пор сильно изменилась, хотя баньяны, затеняющие ее днем, а ночью смыкающие над головой свои ветви в подобие зеленого туннеля, за последние двадцать лет наверняка пустили в землю немало новых висячих корней. Церковная улица — продолжение той, что ведет к Мандиргейтскому мосту, и в этот час машину задерживают неспешные вереницы телег, запряженных горбатыми буйволами, — они движутся домой, в деревни, разбросанные на равнине к северу от Майапура. В открытые окна «студебекера» доносится звон их бубенцов, приглушенный, но явственно различимый в горячем ветре, залетающем в машину. Телеги возвращаются порожняком. Вся кладь, что была привезена, продана на базаре Чиллианвалла. Теперь они везут груз полегче — городские покупки и детей хозяина. Дети почти все спят, лишь изредка кто из них приподнимется и, словно увидев сон наяву, заглядится на фары.
На мгновение, когда «студебекер», развернувшись на повороте, берет вправо, вдоль северной стороны майдана, приезжий, при виде шпиля св. Марии, тоже окунается в сон наяву — очень уж эта церковь английская. Иллюзия полная. Такой, вероятно, была церковь в другой части Пенджаба, куда давным-давно зашла мисс Крейн в поисках достойного применения своим силам. Тот же серый камень. То же успокоительное чувство, что здесь обитает дух, пекущийся специально об англичанах. Но теперь мало кто из англичан ходит в церковь. Здешние прихожане — это англо-индийская община. Священник — его преподобие А. М. Гхош. Может быть, его святость стала у них предметом дежурной шутки?
Рядом с церковью и прилегающим к ней кладбищем — дом священника. Сегодня в нем, как и в церкви, темно. От церкви несколько бунгало отмечают путь к военному городку. Днем, с самолета, городок являет собой узор из прямых улиц и кучек старых и новых строений: ближе к улице, по которой сейчас катит машина, — красные, обсаженные деревьями викторианские казармы, а за ними низкие новые бетонные дома. Но сейчас, вечером, с улицы кажется, что там пустота, лишь редкие огоньки выдают присутствие человека. Но вот немного дальше появляется большое, в классическом стиле здание бывшего артиллерийского собрания и первые солдаты: два часовых у белого шлагбаума, перегородившего проезд налево, в темноту. В прежнем артиллерийском собрании теперь штаб военного района. А в 1942 году здесь был штаб бригады, которой командовал генерал Рид. Дальше ощущение пустого пространства слабеет. Белые стены, деревья, подъездные дороги — это пригород, где расположены бунгало старших офицеров. А потом впереди возникает освещенный, как океанский лайнер, главный корпус Майапурской клинической больницы. «Студебекер» сворачивает вправо, на Больничную улицу, и вдоль восточной стороны майдана — обратно к слиянию Больничной, Клубной и улицы Махатмы Ганди (бывшей Виктория-роуд), главной магистрали кантонмента.