Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мы сидели на веранде. Все было как всегда — плетеные кресла, столик с чайным подносом, благоухание цветов, запах Индии, ощущение прочности, незыблемости, и в то же время — странное чувство, будто ничего этого нет, потому что все началось не так как надо и продолжалось не так, а значит — уже кончилось, и даже кончилось не так, потому что для меня этот конец был далеким и нереальным, хоть и полным, потому что уже перешел в новое начало. Как мы мучимся от непрестанной надежды! Наверно, дом Макгрегора и построен был на таком основании. В нескольких шагах от меня были ступеньки, где я тогда споткнулась и упала. Я никогда не видела призрака Дженет Макгрегор, но она-то мой призрак, вероятно, видела.

Конни сказала: «Глупо, наверно, с моей стороны, но, понимаете, будь Гари англичанин, я бы еще могла понять его молчание, хотя и англичанин мог бы так молчать только по просьбе женщины».

Я опять засмеялась, потому что поняла — теперь уж я решительно ничем не могу помочь ни Конни, ни себе, ни Гари, вообще никому. Мои ноги, голые до колен, были уродливым анахронизмом. Чтобы разыграть эту сцену более или менее достоверно, мне требовалось белое муслиновое платье до полу и круглая соломенная шляпка на голове. И сознание того, сколь возвышенна эта ситуация, и умение сказать: «Но Гари — англичанин!», а затем встать, взять в руки мой изящный зонтик и удалиться от Конни Уайт так, чтобы она все поняла, но ничего не сказала, потому что в том мире мужчины умирают на людях, а женщины плачут в одиночестве, а королева сидит на своем троне как умудренная жизнью старая леди и тем доказывает недоказуемое — что есть мир, в котором продажность тоже задыхается без воздуха, пусть и зловонного.

Да, это было здорово, верно? Я сижу в одном кресле, Конни Уайт — в другом, выставив напоказ голые бледные руки и ноги, потея под мышками, а Гари потеет в какой-то мерзкой тюрьме, куда ни мне, ни ей не проникнуть, и размышляет, много ли проку ему было оттого, что он поступил, как надлежит поступить белому мужчине, когда девушка связала его обещанием — ради него же, но и ради себя. Он был ей нужен. Чтобы был рядом и опять обнимал ее. Это было чудо. Потому что он — черный. Он был мне нужен, а он был черный, и, значит, его чернота тоже была мне нужна. Сидя на веранде с Конни, заходясь от смеха, я какую-то минуту тешила себя горькой, эгоистичной надеждой, что он страдает так же, как я, за то, что проклятая благоприобретенная английская гордость перевесила в нем влечение ко мне. Я мысленно пожелала ему утешаться его нелепой шкалой ценностей. Подумала: «До чего типично! Сказали индийцу, чтобы ничего не говорил, и он понял это буквально».

Позднее до меня, конечно, дошло, что он не понял это буквально. Он нарочно это так истолковал. Чтобы наказать себя. Еще за что-то над собой поиздеваться. Когда Конни ушла, так ничего и не выведав, но убедившись, вероятно, что у меня не все дома, Лили поднялась ко мне в комнату и застала меня в слезах: смешливое настроение улетучилось, на смену мелодраме пришла не трагедия, а просто жизнь и все эти дурацкие течения, которые швыряют тебя как попало, от одной мысли к другой, но не дают утонуть. Утонуть не удается. Никогда. До самой смерти. Так что толку, пока жив, бояться правды?

Но когда Лили подсела ко мне на кровать, чтобы и утешить меня, и пожурить за нелепое поведение, я была как ребенок — плакала, кричала: «Хочу, чтоб он был тут! Верните мне его, тетечка! Помогите его вернуть!»

Она молчала. Как Гари. Им, наверно, и в самом деле нечего сказать. За всем этим индийским гомоном и насилием какое царит глубокое, вековое безмолвие! В нем танцует Шива. В нем спит Вишну. Даже музыка их безмолвна. Единственная известная мне музыка, о которой хочется сказать, что она нарушает молчание, а отзвучав, в него же возвращается, точно доказывая, что всякий звук, созданный человеком, — иллюзия.

Странная это концепция. Нам ее никогда не понять. Они, по-моему, и сами ее не понимают. Не в поисках ли этого понимания сестра Людмила подбирает на улицах мертвых и умирающих? Или истоки этой концепции в каком-то давно забытом первобытном опыте боли и страдания? Я потому это спрашиваю, что через несколько недель, когда я поняла, что беременна, и попросила Лили послать за Анной Клаус, мне подумалось, не существует ли Анна где-то на грани между иллюзией и реальностью, потому что она столько выстрадала и всего лишилась — и все-таки живет. Она всегда ратует за наркоз, никогда не скупится на снотворное. Помню, как она стояла у меня в комнате и, озабоченно сдвинув брови, рылась в своем черном чемоданчике. Сколько же компромиссов они вмещают, эти докторские чемоданчики! Мне казалось, что она где-то очень далеко от меня, но притом уводит меня за собой — по бесконечным туннелям, выложенным белой плиткой, подземными путями человеческого унижения, куда не проникает грязь, потому что мы, северяне, научились делать боль асептичной и незаразной. Мне было почудилось, что она готовит мне какое-то снадобье, чтобы избавиться от ребенка. Я спросила: «Что это? Что?» Она сказала: «К чему такой переполох? Я только хочу, чтобы вы спокойно проспали ночь. Беременным женщинам показана созерцательная жизнь. Как монахиням».

И я перестала трепыхаться. Но вдруг сказала: «Что мне делать, Анна? Я не могу без него жить».

Она не смотрела на меня — отмеряла дозу. И заговорила, обращаясь не ко мне, а к лекарству. Ведь это единственное, во что она могла по-настоящему верить, что могла любить. Она сказала: «Этому вам и надо научиться. Как жить без него».

Протянула мне стакан и не отошла от меня, пока я не выпила все до последней капли.

Приложение к части седьмой

Письма леди Мэннерс к леди Чаттерджи

Сринагар, 31 мая 43 г.

Дорогая Лили!

Надеюсь, ты не сердишься, что я не пригласила тебя приехать сюда в прошлом месяце, как ты предлагала, и что с тех пор молчу, если не считать двух телеграмм. В последней телеграмме я обещала тебе написать. Так вот, если хочешь, приезжай в июне. Я буду на озере.

Предстоят, очевидно, бесконечные юридические сложности. Бедная Дафна умерла, не оставив завещания, так что деньги, сколько я понимаю, остаются под опекой на имя ребенка, если ту их часть, которую Дафна унаследовала от матери, не востребуют племянники и племянницы миссис Джордж. У миссис Джордж Мэннерс была замужняя сестра, Дафна помнила ее как тетю Кейт, она погибла в дорожной катастрофе. Ее муж женился вторично, но от первого брака было не то двое не то трое детей, с которыми Дафна играла в детстве. Очевидно, если бы Дафна умерла без завещания, но и бездетной, эти кузены или кузины могли бы предъявить какие-то требования. Как обстоит дело, когда ребенок есть, но незаконнорожденный, я точно не знаю. Всем этим должны заняться юристы в Лондоне, и деньги так или иначе лежат в тамошнем банке. Дафна очень благоразумно распоряжалась своим маленьким наследством. Основной вклад не трогала, а проценты получала через здешний банк. Для начала я просила мистера Доэрти в Пинди разобраться в этом. Но пройдет еще много времени, прежде чем мы узнаем, сколько причитается ребенку, и еще больше, прежде чем узнаем, как эти деньги можно использовать здесь.

А пока вся ответственность за девочку лежит на мне. Когда ты приедешь, Лили, ты мне, может быть, скажешь, можно ли считать отцом Гари Кумара. У меня есть причина этим интересоваться. Причина, не связанная ни с какими юридическими обвинениями или претензиями. О том, чтобы установить отцовство, не может быть и речи. Мистер Кумар недосягаем как для наших обвинений, так и для нашей помощи, и этого я менять не хочу. Но, оставив ее у себя и окружив заботой ради Дафны, да и ради нее самой, я была бы спокойнее, если б знала, что ее происхождение хоть и трагично, но хотя бы не сомнительно. Ты, конечно, понимаешь, что мне нужно именно твое мнение и что, если определенного мнения у тебя не будет, я не хочу, чтобы ты притворялась только для того, чтобы успокоить меня.

Она прелестная, милая малютка. Кожа у нее будет светлой, но не настолько, чтобы она могла сойти за белую. Я этому рада. Когда она подрастет, у нее не будет соблазна притворяться англичанкой. Хоть от этого она будет избавлена — от мучительных унижений, уготованных стольким евразийским девушкам. Я намерена воспитывать ее как индианку, отчасти потому и назвала ее Парвати. А отчасти потому, что Дафне, думаю, понравилось бы это имя. Парвати Мэннерс. Фамилию она вольна впоследствии переменить.

Ей не хотелось появляться на свет, но, раз появившись, она, видимо, твердо решила здесь обосноваться. Доктор Кришнамурти нашел ей кормилицу, миловидную молодую кашмирку, которая только что потеряла собственного первенца и всю любовь изливает на Парвати. Из нее вышла бы идеальная айя, но она не хочет уезжать из Сринагара. Ее муж во время сезона работает гребцом на здешних лодках, и я обещала дать ему работу, как только переберусь на озеро. Может быть, уговорю их обоих в сентябре приехать в Пинди. На вид он ужасный мошенник, но они — красивая пара, и она держит его в узде. Умилительно смотреть, как они играют с Парвати, будто это их дочка. Пока она кормит, он стоит рядом, на страже. Процесс кормления и завораживает его, и конфузит, но он явно гордится талантом жены, так же, надо полагать, как и тем, что сам способствовал появлению молока, которое теперь достается чужому младенцу. И деньги, которые она зарабатывает, они, наверно, воспринимают как некое возмещение за свою утрату, как подарок Аллаха.

Дафне тоже приятно было бы на них посмотреть. Ведь малютку она видела всего какие-то секунды. Роды продолжались сорок восемь часов. Ни у тебя, ни у меня не было детей, так что мы с тобой понимаем в этом деле, можно сказать, не больше, чем мужчины (врачи, конечно, не в счет). Доктор Кришнамурти был выше всяких похвал. Бедная Дафна, посмотреть на нее — крупная, крепкая, такой бы народить дюжину детей, но подвело строение таза, и положение плода было неправильное. Кришнамурти хотел, чтобы она легла в больницу, там бы плод повернули, но она отказалась. Тогда он проделал это здесь, явился с двумя медсестрами, анестезиологом и целой кучей всякого оборудования. Это было за две или три недели до ожидаемого срока. Мне он сказал, что сделал поворот, но в любую минуту ребенок может опять повернуться и принять неправильное положение. Сказал, что советовал ей не дурить, а согласиться на кесарево сечение, чтобы сделать его, как только начнутся схватки. Но она отказалась. Вбила себе в голову, что должна вытолкнуть из себя ребенка, как предписано природой. Мы с Кришнамурти с самого начала говорили без обиняков. Грустно думать, что потребовался весь этот ужас, чтобы мы стали друзьями. Я сразу рассказала ему то, что тебе под секретом сообщила ваша доктор Клаус, что у Дафны что-то неладно с сердцем. Обследовав ее, он сказал, что само по себе это не опасно, однако предположил, что именно по этой причине лондонские врачи запретили ей работать шофером на «скорой помощи». Странно, что она об этом не упоминала. А впрочем, почему странно? Скорее типично. Она всегда говорила, что «уволена в отставку» по зрению. Как бы там ни было, но при родах сердце не явилось осложнением, а всего лишь, как выразился Кришнамурти, «небольшим добавлением к дебетовому сальдо».

За эти ужасные сорок восемь часов была минута, когда мне показалось, что она хочет, чтобы ребенок умер, либо сама хочет умереть. Но теперь я так не думаю. Она просто хотела «все сделать правильно». А младенец повернулся-таки — наверно, потому, что никак не мог выбраться наружу. Предусмотрительный Кришнамурти опять доставил сюда все оборудование. Превратил спальню в операционную. Бедная Дафна уже не была compos mentis[27] и не понимала, что происходит. Разрешение на операцию дала я.

Так что это у меня на совести. Ее следовало перевезти в больницу. Кришнамурти принял все меры предосторожности. Но она умерла от перитонита. Несколько дней после этого я даже смотреть на ребенка не хотела. Я видела, как его извлекали. Кришнамурти разрешил мне присутствовать. Меня нарядили в белый халат, рот и ноздри закрыли марлевой маской. Мне нужно было увидеть эту сторону жизни. Я бы не простила себе, если б малодушно спасовала. Когда операция началась, я думала, что не выдержу. Это было непристойно, точно ножом вскрывали банку, что вполне пристойно, но не тогда, когда вместо банки человеческий живот. Но когда банку вскрыли и я увидела, что оттуда вынимают, я словно сама родилась заново. Это было чудо и навело на мысль, что чудо не может быть прекрасно, потому что оно принадлежит к тому уровню человеческого опыта, где такие слова, как «красота», вообще не имеют смысла.

И никакого смысла я не увидела в том, что у скрюченного комочка, который вынули из Дафны (может быть, вернее сказать — выудили, они в своих длинных резиновых перчатках как будто искали его, даже убеждали даться в руки), кожа была явно не такого же цвета, как у его матери. Разница в цвете была так невелика, так неуловима, что, если б у меня тогда не мелькнула одна мысль, я бы сейчас была уверена, что потому не усмотрела в этой разнице никакого смысла, что просто не заметила ее. Но я ее заметила. А мысль мелькнула такая: «Ну да, понятно, у отца кожа была темная». В то время это не вызвало никаких эмоций. Заметила — и забыла. А вспомнила, когда Дафна уже умерла и мне пытались показать ребенка, чтобы хоть чем-то отвлечь. Но я не потому не хотела его видеть. Я была в таком состоянии, что винила его в смерти Дафны, потому и не хотела видеть. Пожалуй, этот индийский оттенок кожи и пробудил во мне жалость и заставил осознать, что ребенок — девочка. Я подумала: бедная кроха, какое беспросветное будущее ее ждет.

Я уже сказала, что Дафна видела ее несколько секунд — когда к ней ненадолго вернулось сознание. Сестра поднесла к ней малютку совсем близко. Она попыталась коснуться ее, но сил не хватило. Но улыбнуться ей удалось. Вот почему я и хочу, чтобы ты сама увидела

Парвати и решила, есть ли в ней хоть какое-то сходство с Гари Кумаром. Дафну я в ней не узнаю. Может быть, ты узнаешь. Родственники вообще хуже всех замечают семейное сходство.

Твоя Этель.
вернуться

27

В здравом уме (лат.).

124
{"b":"251887","o":1}