Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Омельченко степенно поклонился мне и пошел на свое место под одобрительные замечания и шутки одних и суровое молчание других: это была необходимая нервная разрядка. Все принялись делать закрутки, и скоро пряный синий дым клубами потянулся над лежащими — в ларьке продавалась замечательная махорка — украинская с мятой.

Пока мы говорили, Владимир Александрович сидел понурясь, вероятно даже, не особенно нас слушая: мы все искали выражения своим мыслям, и, по существу, здесь каждый спорил с самим собой.

— А при чем здесь Гаюльская? Кто это? — неожиданно протянул он. — Вы вчера рассказывали историю Саши-Маши, и она была мне близка и понятна. Саша-Маша — символ. Это — наша общая судьба: я в ней, она — во мне.

За окном раздалось шумное сопение, и санитар Коля полез через окно на веранду.

— Давай, я говоли! Я сисясь, говоли!

Фельдшер потянул было Колю за штаны назад: «Ходи в дверь; приучайся к порядку, дитя природы!» Но я остановил его:

— Пусть лезет в окно, оставьте его! Иди сюда, Коля, и расскажи нам про Сашу-Машу!

Коля, пыхтя и сопя, вылез на веранду. Это был низенький, кривоногий и пузатый человечек лет не то двадцати, не то пятидесяти. Питался он соленой рыбой, которую собирал на столах в рабочих бараках, — ее обычно не ели, она валялась грудами в день раздачи; Коля складывал добычу в снег и затем поедал запасы медленно и с чувством, но иногда позволял себе пиршество — глотал килограмма по три. Рубаху он выбирал самую большую по размеру и не вправлял ее в брюки, а носил сверху, на манер своего национального мехового халата. Спустив короткие ножки с подоконника, он носками нащупал пол, неуклюже сел, снял с шеи подвешенную на веревочке сумочку и вынул оттуда несколько бумажек казенного вида, аккуратно сложенных в пачку: Коля был, вероятно, самым аккуратным человеком в зоне и самым исполнительным работником в лагере.

— Вот, давай, смотли! Ты, — обратился он к Владимиру Александровичу, оттопырив губы и выставив палец, — ты говоли «Я — Сяся-Мася»! Нет! Ты не понимай нисего! С усями слюсяй, с головой — не понимай!

— Правильно, Коля! — подтвердил я. — Крой его покрепче! Крой, миляга!

— Сяся-Мася нет и не быль! — с жаром продолжал Коля. — Быль Малия Николаевна Гаюльская! Удальник!

— Какой ударник? Ничего не понимаю! — поморщился Владимир Александрович. — Что это за бумажка у него в руках?

— Постой, Коля, я быстрее расскажу, в чем дело, а ты закончишь рассказ и покажешь эти священные для нас обоих бумажки. Понял? Ну, постой здесь, со мной рядом!

Я обнял его руками и начал:

— Почти сто лет назад, после подавления польского восстания, захваченный в плен раненый офицер, некий Гаюльс-кий, был сослан в Сибирь и пожизненно поселен на Тунгуске. Живой человек, он, чтобы не сойти с ума, занялся распространением среди эвенков некоторых культурных навыков, а желающих обучил грамоте и крестил в христианскую веру. Многим позднее, при переписи населения они приняли фамилию своего просветителя и стали Гаюльскими — все становище целиком. Мария Гаюльская была видным, передовым человеком в поселке. В тысяча девятьсот тридцать седьмом году по путевке комсомола она должна была отправиться в Туру, чтобы учиться. Весь жизненный путь представлялся ей прямым и ясным. Но хорошо известные нам обстоятельства все скомкали: за год до этого начались репрессии, и волны арестов докатились до Тунгуски. Область получала указание из центра и производила разверстку по районам, а те в свою очередь спускали наряды на места. В первую волну арестов изъяли врача, учителя, председателя колхоза, заведующего складом пушнины. В следующие разы пришлось брать людей положением ниже, но каждый раз, угоняя из поселка группу арестованных, эвенк-оперуполномоченный надеялся, что это будет последняя партия. Однако наряды приходили опять. В последнюю мобилизацию изъяли санитара Колю и кладовщицу Машу — больше грамотных эвенков уже не осталось. По дороге новый русский опер прихватил и опера-эвенка и всех вместе отправил сначала в Туру, потом в Красноярск. Там всей эвенкийской группе из этого поселка предъявили обвинение в измене родине. После недолгого, но очень энергичного разговора эвенки действительно признались, что все они наемники белопанской Польши и пил-судчики, в чем и расписались неразборчивыми каракулями. Работать с ними было трудно — эвенки не только не понимали, что от них хотят, но и не могли повторить нужных слов, сколько их ни учил следователь: дальше «пилисудика» дело не шло. Потом кто-то из начальства увидел узкие глаза и желтоватый цвет кожи обвиняемых и передумал: эвенков строго наказали за дачу ложных показаний, и после второго недолгого, но еще более энергичного разговора они признались в шпионаже в пользу Японии и в подготовке восстания с целью присоединения своего поселка к власти феодального империалиста микадо. Как агенты самураев, эвенки получили по четвертаку и, сидя на земле в Красноярской пересылке, кричали хором: «Либа! Либа!», потому что, кроме сырой рыбы, ничего есть не могли. Сначала хор был большой, и кричали эвенки громко, но потом притихли, — сырой рыбы не было, а время шло. Их похоронили невдалеке от зоны, но Коля и Маша выжили и додержались до нашего лагеря. Коля работает теперь здесь, вот он перед вами. От него я и узнал всю эту эпопею.

— Значит, я прав? — поспешно спросил Владимир Александрович.

— Нет. Рассказывая о Саше-Маше, я не пояснил, почему мы разошлись, а в этом-то вся суть. Нас столкнула растерянность — мы потеряли себя, в кромешной тьме беспомощно протянули руки и случайно нашли друг друга. Тогда мы оба были страдающими людьми. Потом она осталась человеком, а я скатился на следующую ступень — стал страдающим животным и бросил ее, потому что она перестала быть мне понятной и нужной. Я не рассказал, что был доведен до состояния крайнего телесного истощения, — сердце переставало работать. Ноги не вытаскивались из валенок, но я не замечал этого и спал не разуваясь. Лицо раздулось так, что я стал плохо видеть. Едва двигался. Отсюда эти «сугробы, высокие, как горы, и провалы, глубокие, как пропасти». Вот она, дорога, по которой ходила моя бригада! Посмотрите, Владимир Александрович, посмотрите-ка, — ну где там горы и пропасти? А? Легонькие подъемы и ухабы, обыкновенная деревенская дорога, как миллионы других во всех странах мира. Ужасы были в моей душе, их породили беспомощность и отчаяние: я умирал. Меня списали в больницу, потом дали инвалидность, — начальство отработало меня. А Гаюльская устояла, она урожденная северянка, жительница этих краев.

После страшных месяцев растерянности и шатаний она твердо стала на ноги и опять решила учиться, — сказалась комсомольская закалка. В оставленном узелке я нашел не только розовое платье и чулки, но и направление на курсы, хотя вначале и не обратил на него внимания. Вот оно, я его храню в память о Марии Николаевне! Прочтите и поймите все как следует, вы же сами лагерник, сами знаете наш быт. Она была беременна, вышла бы в декрет, родила и как мать получила бы после курсов легкую работу на складах меховой одежды, работу по своей специальности. Вот справка со склада. Дай ее сюда, Коля! Видите, Владимир Александрович? Читайте лучше! Гаюльская отказалась от меня, как живой вынужден отказаться от мертвого. Вместе с Колей она отправила в Москву заявление о пересмотре дела — дай-ка вторую бумажку, Коля, — вот расписка, прочтите и убедитесь. Отправила — и в ее сердце поселилась надежда, затеплился свет. Этот внутренний огонек надежды, вместе с любовью к ребенку, еще больше укрепили бы ее силы, сделали бы ее и здесь такой же ударницей, какой она была дома. Ведь эта девушка — наша современница, она ударница по натуре! Добилась бы она пересмотра, дожила бы до свободы — неизвестно, но вот вам самостоятельно найденный ею правильный путь. Это — апофеоз! Она — героиня моего рассказа и образец всем нам: за путь от Саши-Маши к Марии Николаевне ей слава!

Губы Коли дрогнули, но он овладел собой.

— Слава! — повторил он, вытер глаза и благоговейно спрятал на груди бумаги. Вздохнул, пошел было к окну, но подумал и повернул к двери.

53
{"b":"251701","o":1}