— Припадочный? — спросил кто-то из рабочих.
— Как начинает вспоминать про следователей — так сразу его падучая и вдарит, — авторитетно разъяснил один из больных. — Как дошел до легендарных героев — значит, пора его держать. В больнице мы его зовем Легендарным Санитаром. Хороший человек, обратно!
Припадки у Андрея Тарасовича всегда случались короткие, но жестокие: держать его приходилось пяти-шести человекам. Наконец судороги оборвались и сменились глубоким сном.
Я умылся и снова сел за столик на веранде. Все молча курили, угнетенные и подавленные.
— А замолкать нам нечего, братцы, — сказал я. — Печалью дела не исправишь. Давайте поведем беседу дальше. Вот у нас неожиданно выступил один бывший комдив. Давайте попросим сказать несколько слов второго. Товарищ Павлов, на минутку садитесь к столу! Ребята, бригадир Павлов — в прошлом командир дивизии военно-воздушных сил, из кадровых заводских рабочих, коммунист. Интересно послушать такого человека!
Павлов был не высок ростом и не широк в плечах, рыжеват, лицо в веснушках. Манера сидеть очень ровно, чуть выставив грудь, и глядеть на собеседника исподлобья, слегка наклонив голову вперед, делала его похожим на насторожившегося бычка. По прибытии в лагерь он вызвался работать в тундре и с тех пор оставался на стройке, отклоняя все предложения перевести его инженером в штаб. Договорившись с заключенным прорабом Протаповым, крупным инженером и большим умницей, Павлов подобрал себе помощников из физически сильных людей, и с тех пор его бригада всегда оставалась передовой и входила в число трех, обслуживаемых одним вольным учетчиком. Второй была моя, третьей — бригада деда Омельченко. Дед, румяный хохол с белой кудрявой бородой, походил на Николая Угодника; до ареста он был председателем зажиточного колхоза, а теперь сидел за то, что у него под полом чекисты совершенно случайно нашли склад оружия — обрезы, наганы, гранаты, много патронов. Он никого не выдал и ничего не сказал и теперь спокойно отбывал свою десятку как бытовик: колхоз раз в месяц присылал богатую посылку учетчику, и бригада Омельченко, не утруждая себя работой, числилась рядом с бригадой Павлова.
Я решил вести дело честно, не подбирая людей по знакомству, как Павлов, и не покупая фальшивые показатели, как Омельченко. Из тридцати человек у меня было два бытовика — молодой цирковой гимнаст, приволжский немец, сидевший за попытку изнасилования, и немолодой проворовавшийся завмаг из Одессы. Оба они без особого напряжения выполняли норму, а вечера посвящали клубу, художественной самодеятельности и женщинам. Шесть молодых урок тоже кое-как справлялись с заданиями. Остальные двадцать один человек были контриками, задавленными несправедливостью заключения и издевательствами урок. Они не выполняли нормы, и я сначала попытался подталкивать показатели личным трудом — десять часов без отдыха долбил вечную мерзлоту, хотя работать мне, как бригадиру, не полагалось, ломал три-четыре лома за смену и действительно натягивал нужные сто четыре процента, но потом сердце сдало, я отек и вышел из строя. Об этом опыте пребывания на переднем крае вспоминал без всякого восторга.
Павлов в упор глядел на меня из-под рыжих бровей и чуть-чуть улыбался.
— Я слушал весь разговор очень внимательно, доктор. И удивлялся. Видимо, на этот стул я попал по ошибке. У меня красивых драм в душе нет. Я не переживал ваших превращений и не способен на интеллигентские ошибки Владимира Александровича. Я — коммунист. Из рабочих. Все. Могу идти?
— Как идти? Вы же еще ничего не сказали!
Павлов усмехнулся.
— Напротив. Сказал все. Я — коммунист. Обязан работать для партии и советского народа. До ареста служил в авиации. Теперь строю завод. Как видите, ничего не изменилось. Все.
Он хотел встать.
— Да нет же, не все! Куда вы? Посидите! Что вы думаете о лагере?
— Будет время, и партия скажет свое полноценное слово о допускаемых теперь перегибах. Пока же мы слишком мало знаем. Но кое-что все же известно. В руководство пробрались карьеристы и шкурники, а не фашисты, как думает Легендарный Санитар. Их мало. Дрожа за свое положение, они в целях профилактики уничтожают тех, кто мог бы устранить их. Их страх — хороший признак. Они питаются достижениями советского строя, но неизбежно будут отстранены. Партия и советская власть остаются.
— Откуда ты взял этот страх, Павлов? — спросил долговязый лагерник, лежавший на солнце с закрытым газетой лицом. — Почему они не фашисты? Где доказательства, что они нас боятся?
Павлов встал и спокойно повел рукой вокруг — по городу, заводу, шахтам.
— Вот доказательства! Фашисты, захватив власть, стали бы подрывать основы нашей силы. А эти строят! Понял, наконец? В советских лагерях не выполняется вредной для партии и страны работы. Карьеристы вынуждены строить потому, что самый легкий способ удержаться у власти — не становиться поперек всенародного шествия. Иначе сметут! Раздавят! Вот они и тащатся на поводу у партийной массы, — другого у них выхода нет. Не мы у них в плену, а они у нас! Кучка примазавшихся палачей и прохвостов с головой потонула в советской системе и не в силах изменить ход истории. Мы растем, доктор. И мы еще сведем с ними счеты — тихо, без крика, по-деловому.
— Да здравствуют лагеря и бригадир Павлов! — с насмешкой крикнул кто-то из дальних рядов. — Ты отселева не побе-гишь, браток!
— Нет, милый, не побегу, если не прикажет партия. А если меня будут заставлять вредить, то мы, коммунисты, не побежим, а с ломами выйдем на врагов и умрем в неравном бою. А попробуй ваш брат выйти против теперешнего начальства, помни — лагерные коммунисты будут против вас. С вашим братом нам не по пути!
Павлов порозовел, тяжело задышал, пальцы его забегали по коленям. «Какие мы все издерганные люди, — подумал я. — И как больно эти вопросы берут нас за живое!»
— Главное в лагере — это отношение к труду. Он решает все, — резал Павлов, поворачивая голову то ко мне, то к тому, кто крикнул ему из черных рядов греющихся на солнце людей.
— Не все ли равно, где работать и в какой должности, — лишь бы работать и приносить побольше пользы. Вы не правы, доктор, осуждая меня за специальный подбор людей и за отказ от личной работы. Я — организатор практически полезного дела, а вы — идеалист, фантазер и экспериментатор. Родине нужны не красивые жесты, а результаты производительного труда. Чем больше, тем лучше, — по ним узнают человека. Месяц за месяцем моя бригада дает высокие показатели. Мы — честные строители. А вы — лопнули, как мыльный пузырь! Не обижайтесь! Разрешите идти?
Уже ложась на телогрейку, Павлов крикнул мне со смехом:
— Вызовите на допрос Омельченко, доктор!
Омельченко сел на стул, закрутил кверху кончики седых усов, расправив бородку, и весело крякнул:
— К допросу готов, гражданин следователь!
Обвел присутствующих голубыми глазками и начал:
— Лагерь — вроде как воля: и там, и туточки главное — абы було завсегда у тебе начальство та гроши.
Он потер пальцы на манер человека, считающего деньги.
— Поняли, доктор? Начальство та гроши! Конь та уздечка! Бежать не собираюсь: мне и здесь неплохо. Моя система такая: деньги людей люблять, а люди — люблять деньги! Гроши кажное начальство на пользу умному человеку приспо-собляють: здесь меня обслуживаеть одно начальство, на воле — другое, но завсегда я себя ставлю так, щоб оно меня везло. Это уж мое такое жизненное установление! Начальство есть, я полагаю, вроде коня: треба тильки уметь скакнуть ему на хребтовину. Без начальства не проживешь на свете, доктор, особливо без учетчиков: социализм есть учет! Хе-хе!
— А зачем тебе в колхозе обрезы понадобились, скажи-ка, дед? — крикнул кто-то из рабочих.
— Чего ж, хлопцы, оружие советскому человеку нияк не мешаеть! — под громкий хохот слушателей ответил дед и опять подкрутил усы.
— А Гуляй Поле от твоего колхоза далеко?
Новый взрыв смеха покатился по рядам отдыхающих.
— Рукой подать. Да не в том проблема: треба, щоб умный человек завсегда и везде имел свое Гуляй Поле! Понятно? Щоб його возил в кармане! Так-то!