— Что ты хочешь? Я ничего не понимаю!
— Вы так хорошо объявляли за Африку… Вроде як на концерте… Такое вспомнилось, задом, за диточек… И вот мы просим не побрезговать… Чем можем, благодарим… — Она с трудом перевела дух. — Спуститесь вниз… Все отвернуться… Или я, колы хочете, залезу до вас? Не побрезгуйте!
Я долго не мог сообразить, в чем дело. Потом наклонился, обнял делегатку за плечи и горячо поцеловал в лоб.
Ночью Кунина, дрожавшими руками зажигая десятую папиросу, тихонько сказала:
— А я не могла заснуть. Все думала. Знаете. Вы напрасно не воспользовались подношением. Оно от чистого сердца. Лев Николаевич за деньги, вырученные от своих произведений, купил себе Ясную Поляну. Ваше вечернее творчество было выше и вам предложено то, до чего Толстой не поднялся: вы вырвали на несколько часов человеческие души из ада, и вам было предложено вполне достойное вознаграждение. Ни один из членов Союза советских писателей не заработал так много!
Глава 6. Счастливый этап кончается
Наши вагоны катились все дальше и дальше на запад. Стало теплее. Снег почти исчез; зима сменилась поздней осенью. И, наконец, нас отцепили и загнали в тупик. Приехали!
Станция Мариинск. Выгрузка. Опять телеги с недвижимыми людьми и меж штыков и собак — ряды слепых и безруких, отекших, как пузыри с водой, и высохших в щепы. Мы прибыли в Сибирский исправительно-трудовой лагерь особого назначения — восстановительный лагерь для инвалидов и переутомленных. В лагерь-санаторий!
Прохладный серый день. Ветер гонит низкие тучи гряда за грядой, бесконечные серые с черными краями тучи, упирающиеся вдали в туманный горизонт. Перед нами дорога — широкая, прямая. Сибирский тракт. В первом ряду, держа под руки двух калек, я иду навстречу ветру и редким, крупным брызгам дождя. Сколько лет ходят арестантские ноги по этим дорогам под такими серыми тучами? Московская тюрьма и Норильский лагерь — это лишь случайные и легковесные остановки. Это было и прошло. Теперь настало главное. Я иду по широкому тракту меж серых шинелей, штыков и собак и знаю, только теперь всем сердцем чую окончательную правду положения: я — сибирский заключенный. Передо мной дорога в туман. И шагать мне положено немало, до смерти…
А вот и распред: серый дощатый забор, ржавая проволока. Этап останавливают. Ворота распахиваются. Солдаты выносят столы для конвертов. Сейчас начнется многочасовая проверка. Те, кто пришел пешком, бессильно валятся на мокрую бурую траву.
Высокий начальник в хорошем темном кожаном пальто обходит ряды заключенных, торопливо и негромко спрашивает:
— У кого на руках деньги, часы, кресты и другие ценности? Сдавайте их в бухгалтерию под расписку!
В руках у него — книжечка талонов. Получая что-нибудь, он аккуратно выдает владельцу сданного добра талоны с номером и печатью. Собирает не истраченные в Красноярске деньги, несколько серебряных крестиков и двое часов. Исчезает в воротах. На столах уже груда конвертов. Из ворот начинает выходить начальство.
— Здесь был один гад в кожанке? — кричит по рядам прибывших человек в новенькой телогрейке, явно заключенный нарядчик. — И вы ему отдали всю мазуту? Вот фраеры! Малахольные бараны! Это же наш главный вор: смыл с крючка в передней у начальника его пальто и фуражку и обработал вас! А книжечку с талонами украл из бухгалтерии! Говорю — бараны!
Спорить бесполезно — этот нарядчик такой же бандит, как и вор в пальто начальника: они работают вместе. Первый скрылся в зоне, второму поручат его искать там… Хе-хе-хе! Подарочек получат и надзиратели у ворот. Лучше молчать! И все молчат.
Наконец мы в зоне. Нарядчик показывает отведенные для этапа бараки. Но нам не до них. Мы бежим в уборную — первую настоящую уборную за полтора месяца! Какое оживление на лицах! Все похожи на именинников. Вот мы рассаживаемся в длинных загородках двумя рядами по десять человек в ряд, спиной друг к другу. Вдруг вбегают два блатных с бельевой корзиной. Они быстро сдергивают с наших голов лохматые волчьи шапки, почему-то выданные нам в Норильске, кидают их в корзину и исчезают.
— Что это? Куда они побежали с шапками?
— Это Сиблаговский санаторий, ребята. Поживете здесь, увидите побольше, — добродушно ухмыляется здешний житель, случайно зашедший в уборную. — А шапки ваши пойдут на продажу в соседние колхозы: там они нарасхват!
Удовольствие испорчено. Шапки были хороши, без них на голове пусто и холодно. «Шапки были романтичны, — думал я с сожалением. — Таких уж больше не получить. Черт знает что: подобных номеров воры не откалывали в Норильске. Там был какой-то порядок. Вот тебе и санаторий!» Медленно выхожу из уборной. Я очень ослабел за эти полтора месяца: иду и покачиваюсь. Мимо пробегают два самоохранника с большими палками. Один поворачивается и с размаху бьет меня палкой по голове. Секунда — и я лежу лицом в потеках мочи. Сука носком валенка поворачивает мою голову лицом вверх. Как издали или сквозь сон я слышу:
— Он? А может, нет? Тот был вроде из себя носатее?
— Не он. Тот был в личности куда мордастее!
И самоохранники бегут дальше. Я лежу на земле и не могу подняться.
— Этапники! Норильские! В баню! Марш! Живо!
Опять суки, но другие, меня поднимают, волочат в баню и бросают на лавку. Я постепенно прихожу в себя — вижу знакомые лица, клубы пара, чувствую запах чистого дерева и мыла.
Сильные руки швыряют нас в очередь. Мы надеваем наше тряпье на большие железные кольца и сдаем его в прожарку — это дезинсекция на случай наличия вшей: в советских лагерях вшивости нет. Потом нас толкают в другую очередь: десяток урок, щедро поддавая под ребра пинки, быстро скребут наши головы и лобки щербатыми бритвами, похожими на пилы. Все? Слава богу, с медициной кончено! Нам раздают шайки, воду и мыло.
Я много раз мылся до этого и после. Но баня после полуторамесячного этапа! Хо-хо! Это что-то особенное: сверху на тело течет чистая горячая вода, а книзу по ногам ползет жижа — смесь брызг мочи, трескового супа, крови из свежих ран на барже и холодной трупной крови с обеденных столов в Красноярском общежитии, мерзлой испарины и горячего чая с перцовкой — всего, всего, через что может пройти тело заключенного в счастливом этапе. Струйки текут по телу, бегут по груди и спине, животу и ногам, но я не чувствую их: это не вода, так ласкать могут только нежные девичьи ручки, только маленькие розовые пальчики, преисполненные любви! Я закрыл глаза и отдался бурным переживаниям счастья: мойка оказалась не сладостью — это было сладострастие!
Раскаленные кольца разогнуты руками прожарщика в толстых дымящихся рукавицах. Горячее, клубящееся дымом зловонное барахло напялено на чистое тело. Жар теперь пронизывает его насквозь и доходит до сердца: я горю, источаю тепло, как живая печь! Есть же на свете сильные ощущения физической радости, доведенной до болезненного экстаза…
Четыре руки подхватывают меня на пути в барак и волокут куда-то в темноту. Вот подозрительная избушка. Дверь раскрыта, и меня вталкивают внутрь. Я мгновенно начинаю клевать носом.
Старый надзиратель в бабьей кацавейке поверх гимнастерки стоит у печи с трубкой во рту.
— Што, и ты, сукин сын, воровать начал, а? Грабить?
Старичок укоризненно смотрит на меня слезящимися глазками и качает головой.
— Нехорошо! Давайте его в камеру!
Два самоохранника открывают железную дверь, берут меня за руки — один за правую, другой за левую, раскачивают и швыряют внутрь. Еще на лету, прежде чем ударился о мерзлую стену, я слышу сзади другие веселые голоса:
— Вот он, гражданин начальник! Сознался с ходу, а здеся и та самая рубашка. Была у его под телогрейкой, у гада!
Меня поднимают и тащат из камеры.
— Что ж ты путаешься, сукин сын, не в свое дело? — добродушно мямлит начальник изолятора, не вынимая трубки изо рта. — Путаник, право дело говорю: путаник! Давайте его отселева!