В палате вокруг спящего деда собралась вся семья. Его сухие губы были приоткрыты, из них вырывалось свистящее дыхание. К телу были пластырем прикреплены трубки. Вся грудь в присосках. Безмолвным напряженным кольцом постель окружали Рабиновичи.
Меня неприятно кольнуло: это напоминало сеанс семейной терапии. Дядя Арье стоял с опрокинутым лицом, взъерошенный, как генерал на поле боя, лицом к ветру. При каждом удобном случае он нервно бормотал, что все хорошо, больному лучше, прогресс налицо, — и умолкал на полуфразе, широко улыбнувшись, поворачивался к брату и смотрел на него с тревогой.
Тетя Сара не переставая плакала; лицо ее было все в черных потеках, глаза красные; теперь она наконец выглядела старухой.
Йоси стоял в углу. Он еще больше растолстел. Щеки обвисли, подбородок стал двойным. Он казался пришибленным и покачивался, как перебравший пьяница.
В обеденный перерыв заскочила Алина. Она поплакала, вытерла слезы и убежала работать.
Мартина обещала прийти, но не пришла.
Мой отец сидел, не сводя глаз со своего отца. Я никогда не видел папу таким печальным. Время от времени то врач, то медсестра звали его. Он говорил с ними слабеньким голосом, двигался вяло, словно заторможенно. На его висках прибавилось седых волос.
Я ушел. Мне хотелось побыть с дедом наедине, только вдвоем, как в детстве.
И я пробрался в больницу ночью. Несколько раз чуть не нарвался на санитаров. Я был слаб, весь в поту. С трудом сдерживал кашель.
Я вошел в палату. В ней не было ни одного посетителя, ни единого Рабиновича, только дед и я.
Я взял деда за руку. Он открыл глаза. Я сказал ему: «Я умираю». И сразу пожалел о своих словах.
Он улыбнулся. Веки опустились. Я просидел полчаса, держа его руку в своей. Рука была желтая, в бурых пятнах, но еще крепкая и сильная. Через полчаса я отпустил эту руку, и она тихонько вытекла из моей ладони. Я послушал его ровное глубокое дыхание. Посмотрел на экран энцефалографа, ничего не понимая. Встал и ушел.
Дедушка умер три недели спустя.
Мне стало хуже.
На похоронах деда я, одетый в черный с лоском костюм, купленный на распродаже специально для этого случая, шел за катафалком в окружении семерых Рабиновичей. Там были дядя Арье, тетя Сара, кузины Мартина и Алина (Мартина беременная), кузен Йоси, мой брат Макс и наш отец, который плакал, утирая слезы рукавом.
Я не плакал. Шел, сосредоточившись на шагах — лишь бы не пошатываться. Я ни в коем случае не хотел, чтобы родные заметили, что я болен. Кто-то — из женщин, кажется, — сказал мне, что я похудел, но это был комплимент.
Мало-помалу я зашагал как робот, не задумываясь. Поднял глаза на лица, на которых, как отголоски, как варианты, как напоминания, были рассеяны черты лица Эли Рабиновича, моего деда.
В нашу тесную группку затесался какой-то чудовищно худой старик, не морщинистый, а как бы мумифицированный, с сутулой спиной, лихорадочными глазами и седым коротким ежиком волос. На нем был старый черный костюм, пыльный даже на взгляд. Он что-то бормотал, качая головой.
Никто его, казалось, не замечал. Словно призрак шел среди нас, видеть который мог только я.
Этот старик, скорее всего, был не из нашей семьи. Он не походил на Рабиновича. Наверно, это был один из многочисленных друзей деда, и я сердито недоумевал: почему он не мог остаться с остальными позади? С какой стати он лезет в нашу скорбь?
Мне было грустно.
И какая-то горькая радость нарастала во мне, глухо и мучительно.
Мой дедушка умер.
И я тоже скоро умру.
На небе не было ни единого облачка, и солнце, острое от холода, лило свой свет на всех этих евреев в черном, таких элегантных, красивых, безобразных, типичных, грустных и радостных, какими я их еще никогда не видел. Впереди длинная черная машина еле ползла, будто сам дедушка не спешил на свои похороны.
Мой дедушка умер. Я тоже скоро умру. Я был счастлив.
У меня было лицо ребенка. Я его потерял. Теперь я стал двадцатишестилетним стариком.
Я слабею. Хожу, опираясь на толстую трость, вырезанную из экзотического дерева.
Все идет очень быстро, несмотря на лекарства.
Я не стану перечислять вам мои хвори, рассказывать об их начале, о кризисах, обманчивом облегчении и рецидивах. Знайте только, что я болен десятикратно. Целая история.
Я больше никуда не хожу, только гуляю вокруг дома. Даже такая нагрузка меня теперь выматывает. Скоро придется прекратить и это.
Вчера на улице, волею насмешника случая, я встретил Алину. Она меня не узнала (к счастью). Я и сам себя не узнаю.
В зеркале я похож на того незнакомого старика, что приходил на похороны деда. Может, это все-таки был Рабинович.
Я прячусь от родных.
Я их люблю. Но угаснуть хочу без них. Я боюсь их родственных чувств, их бурных излияний. Я не хочу умирать, как умер дед. Ему эта смерть подходила; меня она ужасает. Я хочу умереть в тишине.
Иногда мне снится книга, в которой записана вся история моей семьи. Как будто каждый написал текст — изложение своей жизни. Каждому тексту предшествует фотография.
Будь у меня силы, я мог бы собрать сведения, поговорить с живыми, навести справки о мертвых или что-то выдумать, исходя из того, что я знаю, путаясь в датах, в хронологии, в событиях, потому что именно эту историю, историю Рабиновичей, мою историю, я хотел бы рассказать. Искажая. Угадывая. Привирая. Сочиняя. Любя.
Силы мои на исходе. Я уже почти не могу выстраивать фразы. Скоро придется лечь в больницу.
Пожалуй, на этом я отложу перо.
Али Рабинович смотрит на нас так пристально, будто вопрошает. Он улыбается — впервые в жизни.
У него круглый, как у матери, нос, а глаза зеленые, светлые и лучистые, как у многих Рабиновичей. Он самый смуглый и самый кудрявый младенец, когда-либо родившийся в этой семье.
Краски. Формы, длинные, продолговатые. Что это? Продолговатые. Очень длинные. Что это?
Сыро. Везде — нет. Здесь.
Крик? Крик!
Голод!
Долгий крик! Круглое лицо, ласковое, полное запахов, мамино, оно приближается, медленно приближается, и запахи окутывают меня, мамины запахи. Мама.
Ее огромное лицо.
Ее лицо надо мной повсюду.
Свет.