В дипломной работе я решил соединить две мои излюбленные дисциплины — информатику и литературную критику. Моей темой стала компьютерная поэзия, то есть применение компьютерных языков для написания стихов.
Я провел подробные исследования — без малейшего результата, кроме разве что нескольких робких попыток УЛИПО[15]. И тогда я сам придумал и поэтов, и их биографии, и фрагменты их стихов.
Особенно я горжусь Питером Кливеном, американцем-параноиком, служащим «Univac»[16], который в 60-е годы баловался сочинением прелестных стишков на коболе, непонятных без хорошего знания этого языка, но для посвященного — музыкальных и певучих, как верленовские. Хорошо позабавился я и со Свеном Рёградом, Борисом Кучеровым и Ари Берельсоном. А моим любимым псевдопоэтом был и остается Шаши Пун из Бомбея.
Не в пример прочим моим креатурам, Шаши Пун написал одно лишь произведение — но какое! Это длиннющая эротическая программа на паскале: если ее запустить, она превращалась в плачи двух влюбленных душ, которые ищут друг друга из воплощения в воплощение и не могут соединиться (древний санскритский сюжет). Эта программа вдобавок определяла различные человеческие и животные реинкарнации двумя параллельными списками: «…Я жирафа, ты вор / Я король, ты нищий / Я рыба, ты орел / Я червь, ты монах…» и т. д.
Я надеялся, что меня разоблачат. Хотел спровоцировать скандал. Но Бельгия есть Бельгия: на защиту пришел только мой научный руководитель со своим ассистентом; они пробежали мою работу глазами, ничего не поняв; выслушали мой доклад; задали два-три вежливо-глупых вопроса; поставили мне высший балл.
В пятнадцать лет я впервые узнал о болезни, то ли из газет, то ли от друзей. Этот недуг называли «раком голубых», потом появились официальные названия: ВИЧ, или СПИД. Мало-помалу болезнь приближалась ко мне, сначала слухами, которыми земля полнится, — такой-то заболел, такой-то подцепил, — потом последовали первые смерти: знакомые знакомых; люди, которых я видел только раз; друзья, все более близкие.
Однажды это оказался Пьер.
Я многое разделил с Пьером. Я видел, как он мало-помалу слабел. Как отчаивался, как вновь обретал надежду. На моих глазах он медленно угас.
Ему хотелось в последний раз повидать родителей перед смертью. Расстался он с ними нехорошо: после того как признался, что он гомосексуалист, они верещали об «извращении», требовали «лечиться» и все такое. Отец даже ударил его.
Его родители жили в Арденнах. Я позвонил им. Ответил визгливый женский голос. Я объяснил, что я друг их сына, что он очень болен и что я хотел бы приехать поговорить с ними как можно скорее.
Дыхание женщины в трубке стало глубже, чаще.
— Болен? — переспросила она еще визгливее. — Очень болен?
— Да.
— У него…
Она не могла выговорить слово.
— У него СПИД, — отрезал я.
Наступило долгое молчание. Я слышал, как женщина несколько раз сглотнула слюну. Наконец она спросила, могу ли я заехать к ним в выходные; я согласился.
В следующую субботу я отправился в их деревню в полутора часах езды от Брюсселя. Отопление в моей машине не работало с весны, но чинить его не было ни времени, ни сил, и, главное, я колебался: не купить ли сразу новую машину, в конечном счете это будет экономнее.
Я ехал, и мне было очень холодно.
Я ухитрился заплутать на пяти улицах деревни. Наконец какой-то мальчишка показал мне дорогу к неуклюжему дому из красного кирпича. Прямо за домом начинался лес.
Я позвонил.
Я ожидал увидеть монстров. А это были обычные люди, не красавцы, не уроды, и в сеточках морщин, в мимике, в голосах я то и дело видел кусочки Пьера — и Пьера прежнего, до болезни, и Пьера сегодняшнего, превратившегося в живой скелет.
Мать Пьера подала мне кофе в большой кружке, щедро разбавив его молоком. Я выпил маленькими глотками. Они смотрели, как я пью, мать с кривоватой улыбкой, отец с серьезным лицом. Когда я допил, отец сказал мне:
— Идемте со мной. На улицу.
Он увел меня в лес. Я с трудом поспевал за его размеренным шагом. Он, видно, был человеком крепким, привычным к физическому труду, нечувствительным к суровости климата — полная противоположность мне. Не пройдя и ста метров, я уже устал, почти новые вельветовые брюки внизу пропитались грязью, но я не мог замедлить шаг. Ради Пьера я должен был выдержать.
Наконец отец остановился в подлеске. Прислонясь спиной к дубу, скрестил руки на груди, такой же широкий и массивный, как это дерево.
Он посмотрел сумрачным взглядом прямо в мои глаза. Спросил:
— Вы его?..
Ему было невыносимо закончить фразу. Я покачал головой.
— Вы тоже?.. — спросил он еще.
Это слово он попытался произнести, будто пережевывал его, но выплюнуть так и не решился.
— Да, — ответил я, — я гомосексуалист.
Он посмотрел на меня почти испуганно.
— Он умирает? — Отвернувшись, он гладил правой рукой кору дуба.
— Да. Он хочет вас видеть.
Старик повернулся и зашагал, не говоря ни слова, назад, к дому из красного кирпича.
Мать Пьера порывалась оставить меня обедать, уговаривала, чуть не плача, но я не мог больше выносить ни этот интерьер дурного вкуса, ни их тяжелых взглядов, ни собственного бессилия. Я сослался на важную встречу и вернулся в Брюссель.
В следующие дни я Пьера не навещал. Что я мог ему сказать? Была ли эта поездка к его родителям победой? Поражением? Я не знал.
Неделю спустя мне позвонила мать Пьера: они приедут повидать сына в следующий четверг. Меня тоже просили прийти.
Я ждал их у больничной палаты. Сначала я их не узнал: оба принарядились, она была накрашена, он, в синем костюме, еще больше походил на своего сына.
Я пожал им руки. Мать, кажется, едва не поцеловала меня, но в последний момент удержалась. Отец избегал встречаться со мной взглядом.
Они вошли в палату.
Пьер улыбнулся им и сказал просто, как будто они расстались вчера:
— Здравствуй, мама. Здравствуй, папа.
Отец стоял неподвижно. Он смотрел на своего исхудавшего, как скелет, сына, на его обведенные желтыми кругами глаза, лицо в пятнах, поредевшие волосы белее его собственных, пересохшие губы. Он плакал. Не сказав ни слова, он шагнул к Пьеру и обнял его.
Я поспешно покинул палату. Лучше было подождать их за дверью.
Через два часа они вышли. Отец метнул на меня недобрый взгляд:
— Я предпочел бы не видеть его в этом состоянии.
Я уставился на свои ботинки. Сжал кулаки (и впрямь мог бы ударить).
— Я делаю это не для вас. Для Пьера. Это он умирает. Не вы.
Я еще постоял, разглядывая свои ботинки, шнурки, высматривая отсветы неоновых ламп на коже. Когда я поднял голову, родителей Пьера уже не было.
Через полтора месяца Пьер умер.
Слишком много раз я слышал эту короткую фразу: «Я ВИЧ-положительный».
Сам я не боялся этой болезни: я был осторожен. Всегда предохранялся. Для меня резинка презерватива сама по себе сексуальна. Ее запах и холодок меня возбуждают.
Я по определению не должен был подцепить эту болезнь.
В ту пору я понял, что все в моей семье знают, кто я. Напрямую со мной об этом не заговаривали, даже мать и отец. Но никто при мне словом не обмолвился об эпидемии, даже не произносил слова «СПИД», а если кто-то посторонний о нем упоминал, старались переменить тему.
В университете, в начале второго цикла, я познакомился с Мари.
Я тогда пропустил несколько лекций по истории критики. Никого из своего потока я пока не знал и ходил по рядам, спрашивая, кто одолжит мне конспекты. Одни бормотали в ответ какие-то пустые отговорки, другие пускались в многословные объяснения, которых я не слушал, третьи ссылались на неразборчивый почерк.
Последняя, к кому я подошел, девушка в верхнем ряду, посмотрела на меня молча, насмешливо и чуть подозрительно. Девушка была хорошенькая, хрупкая, с ямкой на круглом кончике большого носа.