И. Мышкин, П. Войнаральский, Д. Рогачев и С. Ковалик привлекались как организаторы «сообщества», поставившего своей задачей «ниспровержение существующего строя». Мышкину, кроме того, инкриминировали попытку устроить побег Чернышевского.
Из привлеченных по делу почти двух тысяч подсудимых многие подверглись высылке в административном порядке еще до процесса, часть была освобождена по отсутствию улик. Многие подсудимые провели по 3—4 года в предварительном заключении, и из них некоторые умерли, некоторые кончили жизнь самоубийством, некоторые посходили с ума, некоторые бесследно исчезли. Количество свидетелей было огромно.
Процесс происходил в «Особом присутствии» Сената с 18 октября 1877 года по 23 января 1878 года и закончился приговором 28 подсудимых к каторге от 3 до 10 лет; многие были отправлены в ссылку, остальные освобождены, ввиду продолжительности предварительного заключения.
Первоприсутствующим (так тогда называли председателя) был сенатор К. Петере, обвинял товарищ обер-прокурора В. Желяхов-ский.
Среди защитников был весь цвет тогдашней адвокатуры: Стасов, Герард, Потехин, Корш, Боровиковский, Спасович, Коробчевский, Гернгрос, профессор петербургского университета Таганцев, Щепкин, Александров, Самарский-Быховец и другие.
При организации процесса были допущены всевозможные беззакония, нарушены основные права подсудимых. Под видом якобы отсутствия достаточно вместительного зала была нарушена гласность суда, и процесс фактически велся при закрытых дверях.
Это обстоятельство и разбивка подсудимых на 17 групп вызвали с их стороны мужественные протесты.
На вопрос первоприсутствующего о виновности, один за другим подсудимые вставали и отвечали: «Я подвергнут был три года предварительному заключению и теперь приведен сюда силой и отказываюсь от всякого участия в суде».
Подсудимый Волховской на тот же вопрос о виновности ответил:
«Если бы у меня даже не отняли навсегда здоровье, силы, способности, поприще деятельности, свободу, домашний очаг, жену, ребенка, если бы я не проводил шестой год в одиночном заключении — я бы все равно постарался не быть пешкой, передвигаемой на шашечной доске арлекина, снабженного всеми атрибутами палача рукой. Я прошу вас удалить меня отсюда!»11
Стенограмма рассказывает, что после этих слов все подсудимые кричат: «Мы присоединяемся к заявлению нашего товарища и просим нас удалить из суда на тех же основаниях!»
Первоприсутствующий удаляет подсудимых за «оказание неуважения к суду».
Защитники не раз ставили первоприсутствующего в смешное положение. Когда на вопрос о виновности, подсудимая Гейштор ответила: «Я должна заявить, что настоящий строй в России мне ненавистен, потому что в нем всем живется очень гадко, не исключая и вас, господа судьи...»,— то первоприсутствующий приказал удалить подсудимую из суда «за оказанное неуважение». Тогда присяжный поверенный Герард заявил: «Подсудимая вовсе не желала оскорблять суд. Она только сказала, что при таком порядке вещей всем живется в России очень скверно, не исключая и вас, господа судьи. Вот были ее слова!»
Первоприсутствующий, не поняв всей иронии этого заявления защитника, ответил: «Я не расслышал. В таком случая верните подсудимую»12.
Защита, вообще, в пределах предоставленной ей возможности, действовала смело и решительно.
Весьма характерен такой, например, эпизод. Обер-прокурор, избравший непристойную манеру допроса свидетелей путем т. н, «наводящих вопросов», спрашивает у свидетеля Белякова: «Говорили ли подсудимые о братстве, равенстве и свободе?», или: «Говорили ли, что государь налагает большие подати, что деньги тратит на балы, на театры, на поездку за границу?», или: «Говорили ли, что бедные существуют от того, что у нас существуют чиновники, дворяне, купцы?»
Запуганный свидетель на все эти вопросы, буквально как попугай, отвечает: «Да, говорили».
Защитник Гернгрос прерывает допрос возгласом: «Свидетель не понимает смысла вопросов и отвечает «да», на все, что ему предлагают!»
Слова Гернгроса вызывают строжайшее ему предупреждение со стороны первоприсутствующего.
Тогда присяжный поверенный Дорн задает свидетелю, много раз уже подтвердившему, что «подсудимые занимались пропагандой», такой вопрос: «Как вы понимаете слово «пропаганда»? Что это такое: зверь или растение?»
Свидетель чистосердечно отвечает: «Ей-богу, не знаю!»
Дружный хохот присутствующих подчеркивает всю неприглядность подтасованных следствием свидетелей13.
Эта подтасованность свидетелей, а, зачастую, и прямая покупка их показаний следователями, подтверждается на процессе множеством еще более ярких примеров. Так, некий «свидетель» Сима, на вопрос присяжного поверенного Бардовского: «Как вас рассчитывают за предательство: поденно или поштучно?» — со всей искренностью поспешил ответить: «Я не знаю их расчета. Я получил от шефа жандармов 350 рублей за все»14.
На процессе выяснилось, что у свидетелей вырывали нужные для полиции показания также и запугиванием, арестами, вождением их по улицам под конвоем, голодом и пытками.
Этими же методами заставляли и подсудимых в некоторых случаях выдавать своих товарищей. Подсудимый Любавский на суде сказал: «Будучи заключен в одиночную камеру так называемой Пугачевской башни, о содержании в которой могут судить только те, которые были заключены в ней, я легко поддавался влиянию лиц производивших дознание и показывал заведомо ложь» 15.
И. Н. Мышкину первоприсутствующий задал такой вопрос:
«Вы обвиняетесь в том, что с целью распространения участвовали в составлении, печатании и рассылке сочинений, по содержанию своему направленных к явному возбуждению и неповиновению власти верховной. Признаете ли вы себя в этом виновным?» На это Мышкин ответил:
«Я признаю, что считал своей обязанностью в качестве содержателя типографии печатать и распространять книги. Мысль о печатании этих книг созревала во мне постепенно, уже давно, и только в 1874 году я решился привести ее в исполнение, потому что окончательно убедился, что печать наша находится в безнадежно жалком положении, не соответствующем ни массе, ни интеллигенции. У нас каждый неподкрашенный рассказ из жизни русского народа, освещающий его страдания, каждая статья, указывающая на язвы в организме народной жизни — все это воспрещено и строго преследуется...» 16.
Неоднократно прерываемый и перебиваемый первоприсутствующим, Мышкин в своей обширной и смелой речи развернул перед судом и публикой грозную картину наступления революции.
«Не нужно быть пророком,— говорил он,— чтобы предвидеть при нынешнем, отчаянно бедственном положении русского народа, как неизбежный исход из этого положения вещей—всеобщее народное восстание».
Коснувшись положения крестьян, Мышкин опять был прерван первоприсутствующим: »Вы не представитель крестьян. Они одни могут судить о том, каково их положение!»
На это Мышкин ответил: «Я сын крепостной крестьянки и солдата. Я видел уничтожение крепостного права и, тем не менее, не только не благословляю эту реформу, но стою в рядах отъявленных врагов ее. Освобождение крестьян, в конце концов, сводится к одному — к переводу более 20 миллионов населения из разряда помещичьих холопов — в разряд государственных или чиновничьих рабов».
Мышкин успевает коснуться положения рабочего класса, вопросов религии, доказать всю неприглядность и фальшивость принципов народного образования и, между прочим, говорит:
«Нас обвиняют, что будто мы возводим невежество в идеал. Я считаю это клеветой, и опровергнуть эту клевету мне не стоит труда: кого скорее можно считать невежественными — тех ли, кто печатает, например, книги Лассаля, или тех, кто их сжигает?»
Первоприсутствующий употребляет все усилия, чтобы спутать Мышкина и заставить его замолчать, но Мышкин, остроумно «вышибая скамейки» из-под всех возражений растерявшегося сенатора, продолжает обличать самодержавие в тяжких преступлениях перед народом. Он говорит о насилиях и пытках, которые применялись к заключенным.