— Тебе придется забыть про свою прошлую жизнь. Все эти ваши придворные балы и приемы…
— Я был бы счастлив, если бы мне пришлось забыть только про них, — смех Линуса ван-Ворта прозвучал странно в замкнутом пространстве ванного отсека, — Я и так отказался от всего этого, когда решил устроиться здесь.
Это уже не мое, это воспоминания того человека, с которым ты, к счастью, не знаком. Тебе ведь тоже придется забыть про то, что было у тебя раньше.
— Я уже забыл это. Как только заглянул в твои глаза.
— Ты весьма искустно отпускаешь комплименты, малыш. Надеюсь, это-то ты хоть вычитал не из журналов?
Он укусил меня за нос, но укус тут же превратился в поцелуй.
— Линус… Прочитай мне еще что-нибудь.
— Что?
— Из стихов.
— Я не многое помню наизусть.
— Но что-то ведь помнишь?..
— Давай потом. Сейчас у меня нет настроения цитировать классиков.
— Не надо их. Читай другое.
— Другое… — я задумался. И вдруг, неожиданно для самого себя, стал читать. Без подготовки, не выбирая, просто коснулся языком неба и вдруг услышал, как зазвенели рожденные этим касанием слова.
За прозрачными узорами стекол
Горький иней — полынь да стужа
Зябнут руки, чернеют ногти
Отогреть бы, да огонь не нужен
Мир холодный так чист и ясен
Вместо оптики — тонкая льдинка
По заснеженным щекам продолжает
Антрацитовый путь свой слезинка
Мне огонь не поможет — спалит
Я отвык от тепла и света
Если в сердце скрипят морозы
Не давайте мне инъекцию лета
Пока не поздно, выйти на солнце…
Руку бледную все тяну к дверце
Да ослаб, безнадежно колотится
Непослушное ледяное сердце
Льда прожилки на глупом сосуде
Сердце бьется, об ребра звеня
До поры. До весны. Дотерплю я.
До поры, когда вспомнишь меня.
Странное ощущение возникло во всем теле. Я с опозданием понял — просто кончился стих и в ванном отсеке опять повисла привычная и спокойная, как июльская паутина в сентябре, тишина.
— Это твои стихи?
— Да. Я написал их очень давно, когда был лишь чуть-чуть тебя старше. Странно, я сам забыл про них… Теперь вот чего-то вспомнились. Странно, правда?
— Не-а, — он качнул головой, — Скорее просто ждали выхода. Иногда так бывает — можешь долго-долго тянуть что-то из себя, вытаскивать, а оно не лезет. А потом — бах… — и все. Вышло как осколок из раны. Всему свое время, я так думаю. А стихи красивые… холодные…
— Глупость, — нахмурился я, — Сопливые зарисовки на произвольную тему. Таких виршей у каждого гимназиста можно найти двадцать тетрадей.
— Наверно, ты просто уже не чувствуешь их.
Не чувствую? Малыш, ты даже не знаешь, как я их чувствую. Как сухо стало во рту, когда с губ сорвалась последняя строка и как остро, как будто в открытую рану опрокинули кислоту, захотелось почувствовать это до конца — до последней капли, до дна. «Из одного стакана можно пить много раз, — писал когда-то Декмарт, -
Но каждый глоток вина — лишь единожды». В юности, особенно среди учеников Академии, мы часто любили пошутить на счет этой фразы, настоящий ее смысл открывается тогда, когда начинаешь чувствовать вкус того самого вина.
— Наверно, так. Я писал их мальчишкой. Тогда, знаешь, многое видится по-другому.
— Я тоже так думаю. Но когда ты был мальчишкой, ты, наверно, совсем не был похож на меня.
На губах забродила улыбка — не привычная, а скрипучая, чужая, с привкусом наложенной годами мудрости.
— Еще как был. Мальчишки — это на самом деле отдельный биологический вид. И они все и всегда похожи друг на друга. Я не забыл, ты не думай.
— И как это? — спросил Котенок с таким выражением лица, как будто никогда в жизни не видел живого мальчишки, но ему было очень интересно, — Расскажи.
— Это… Хитрец ты. Почему я должен рассказывать тебе, а не ты мне?
Он пожал плечами. На этот жест мне всегда нечем было ответить. Котенок знал это и пользовался со свойственным всем подросткам эгоизмом.
— Это — когда вместо крови по твоим венам и артериям бежит чистая энергия. Ее не надо скапливать, но она может вырваться в любой момент. Огнем, феейрверком, взрывом. Когда кажется, что всего в этом мире можно добиться, хотя сам он видится еще смутно, как остров в тумане, но уже почти видны его очертания и даже засыпая, ты думаешь только о том, что осталось только ступить ногой на него, а там уже все пойдет еще легче.
Когда веришь в собственные силы… нет, даже не так. Когда кажется, что сил у тебя столько, что можно крепко ухватиться руками за млечный путь и перевернуть всю Галактику вверх ногами. И еще остается умение смотреть широко открытыми глазами — иногда это причиняет боль, иногда еще что-то, но потом это умение теряется безвозвратно. Жизнь… Как распахнутое перед глазами звездное небо с ясными светлячками.
Делаешь первы шаг — и уже идешь, не можешь остановиться… И воздух еще кажется сладким-сладким, как запах цветущей черемухи, он пьянит лучше вина и он так прозрачен, что через него видно лучше, чем через окуляр снайперского прицела. Смутно и ясно одновременно.
— Хм.
— Непохоже?
Он задумался, на лице появилось такое выражение, словно он откусил кусочек незнакомой еды и теперь прислушивался к себе.
— Наверно, похоже. Я не знаю. Ты поэт, Линус.
— Давно уже нет. Поэт умирает в человеке, когда он окончательно утрачивает дар смотреть широко открытыми глазами. Поэзия — это в каком-то смысле затянувшееся детство. Когда хочется рассказывать обо всем, что видишь, описывать это, заставлять людей чувствовать то, что чувствуешь ты.
— Ты хорошо рассказываешь.
— Просто вспоминаю. А ты не писал стихов?
Котенок смущенно потер руки одна об другую.
— Нет. Я только недавно понял, как это красиво. Помнишь, ты начал читать… тогда еще.
Он читал стихи так, как можно читать их только в шестнадцать лет. Не с надрывом, но с блестящими глазами, отчаянно стараясь чтобы звучало ровно и монотонно, но строфы непослушными дерзкими птицами вырывались на свободу и неслись, все набирая и набирая скорость:
Отгорело. Осыпалось. И слой за слоем
Я ищу под своей золоченой броней
Ту самую ржавую мелочь
Эту самую кислую горечь
То, что называется мной
Я продолжил, не попадая в такт, тяжелым, как после сна, голосом:
Отгорело. Молитва — смешок
Стружки золота мотыльками
Садятся покорно у каменых ног
Тень густую бросает золоченый сапог
Веками, веками, веками
Мы должны были выглядеть странно — двое обнаженных людей, сидящих на краю пустой ванны и читающие стих. Но мы не чувствовали себя странно.
— Дальше ты не читал, — сказал Котенок, переводя дыхание, — Только до сюда.
— У нас еще будет время почитать, — сказал я, ложа руку на его тонкие, кажущиеся по-женски хрупкими, плечи, — И этот стих и всего Обуялова и все стихи в мире.
— И я тоже буду писать стихи?
— Конечно. И напишешь не одну сотню. Так что если меня лишат графского титула, у нас с тобой всегда хватит денег на бутылку вина — будем ходить по улицам, ты булешь декламировать свои стихи, а я буду подыгрывать на сенсетте.
— Тьфу на тебя.
— Где твоя романтика? — возмутился я шутливо, — Ладно, сделаем иначе. Я буду щипать струны в тени оливок, а ты будешь моей маленькой музой, которая порхает туда-сюда и поет…
— Обойдешься!
— Ну вот. Жестокосердно с твоей стороны.
Смешливые морщинку у его глаз пропали, сами глаза тоже быстро потемнели — так, будто в них выключили переключателем свет.
— У нас не было стихов, — сказал он, — То есть были, конечно, но не такие… Стихи про великие битвы, таких было много, про героев, про их смерть. Как я слушал такие стихи, я чувствовал их иначе. Это… ну, как будто с закрытыми глазами ощупываешь старое ржавое оружие. Приятно, но это другое. А тут все иначе. Я не знал, что бывают и такие стихи. Они грустные, но их хочется слушать. Как будто слушаешь какую-то старую песню, которую совсем забыл, но которую слышал еще до рождения и которая звучит в ушах каждый день.