Был штиль, море растянулось бесконечной идеально ровной плоскостью, сквозь которую то в одном месте, то в другом просвечивали зеленоватые пятна. На их фоне можно было разглядеть беспечно шныряющие верткие силуэты рыб. Я присел на корточки, опустил руку в воду, море привычно облизало ладонь.
— У меня мало времени, — Котенок стоял рядом, скрестив на груди руки. Ему было холодно, кожа на плечах и шее пошла крохотными пупырышками, — Дай мне маленький кусочек счастья, а?
Я встал, обнял его, растер кожу. Котенок поежился, но освободиться не пытался.
— Счастье. Это горячая штука, малыш. Если съесть сразу кусок, можно сгореть.
— Я уже сгорел. На орбите.
— Не шути так.
— Я и не шучу. Линус. Мой Линус.
По сердцу резануло сталью.
— Что? — Котенок беспокойно повернулся ко мне, заглянул в глаза, — Объясни мне. Я попытаюсь понять. Я глупый идиотский дурак, но я попытаюсь. И если… если есть причина, я… — он шмыгнул носом, — Я больше не буду. Вообще. Обещаю. Но я не могу понять.
— А я старая герханская сволочь, — получилось не весело, а вытерто и бесцветно, как истертый временем бесформенный лоскут ткани, — В паршивых романах у главного героя всегда есть что-то такое… Старая драма из прошлого.
— Ты говорил. Но мало совсем.
— Это не та вещь, про которую я хотел бы говорить, даже тебе. Звучит также глупо и мерзко, как в паршивых романах. В этом нет ничего красивого. Все гораздо проще. Когда-то давно я пообещал себе, что никогда… Никогда не сближусь с человеком ближе, чем того требует разговор.
— Ты? — он недоверчиво наморщил нос.
— Я знаю, я не сильно похож на блюдущего целибат отшельника. Но так получилось, что мне пришлось довольно резко сменить курс. Врядли ты узнал бы того ван-Ворта, каким я был тогда.
— Это тоже был хороший человек, я знаю.
У моей улыбки был привкус жженного сахара.
— Ты безнадежно романтичен, малыш. В жизни всегда все проще и… хуже.
— Элейни? — вдруг спросил он.
Кажется, у меня получилось не подать вида. Только лишь горло сжало стальным проводом.
— Откуда ты слышал? — получилось чуть грубовато, я прикусил язык, но Котенок никак не отреагировал.
— Ты много говорил, когда… болел. Я почти ничего не понял. Но это имя ты повторял очень часто. Почти постоянно. Она была близкой к тебе?
Котенок хоть и схватывал все на лету, некоторых оборотов речи еще не улавливал. Например, в общеимперском говорить «близкой к тебе» считалось неграмотным, чаще употреблялось «близкой для тебя».
— Близким. Это была не женщина, — в горле почему-то оказалось много морской воды, она клокотала, с трудом пропуская слова, — Но это не имеет никакого значения. Не подумай, что я что-то от тебя скрываю, просто есть такие страницы, которые перелистываешь лишь один раз.
— Я понимаю тебя.
Мы стояли, прижавшись друг к другу, две статуи на берегу моря.
Упадет, высушенный дыханием веков, маяк. Высохнет море. А статуи все также будут стоять.
Мы молчали, как будто обычное слово могло разбить хрупкий хрусталь тишины, в котором мы оказались. Тишина связывала нас теснее, чем любые слова. Статуям не нужны слова. Только рокот волн, наползающих на песок. Только свист ветра.
— Мы забыли про жемчужницу, — наконец сказал я, нащупывая в кармане острую раковину, — Хочешь открыть?
— Хочу, — кивнул он.
Я передал ему жемчужницу и стамеску. Котенок улыбнулся мне, потом положил раковину на песок, поставил стамеску и стал методично бить по ней камнем. Ему понадобилось минуты две. Я успел подумать — хорошо бы здесь оказалась огромная жемчужина. Это было бы не просто украшение. Это был бы знак. Того, что мы не все еще потеряли. Что надо жить и верить, даже тогда, когда последнюю золу веры выдувает ледяным ветром. И я почувствовал — остро, отчаянно — что жемчужина непременно будет. Я увидел ее блеск в щели полураскрытых створок.
Котенок ударил последний раз, потом с тихим треском разнял жемчужницу на две одинаковые, как капли воды, половинки.
— Пусто, — сообщил он с огорченным лицом, — Жаль.
Вместо жемчужины в раковине был размытый серый комок, похожий на кусок слизкой раскисшей глины.
И больше ничего.
ГЛАВА 16
Меч Котенка обнаружился там, где я его и оставлял, под нижней панелью крио-камеры. За прошедшее время он ничуть не потускнел, разве что покрылся тонким слоем мутной, не липкой уже паутины. Просто громадная железяка — ручка с одной стороны, обоюдоострое лезвие — с другой. Простой и эффективный механизм для убийства. Даже не знаю, зачем я его достал. Я собирался взять бутылку вина, но взгляд упал на панель крио-камеры и я зачем-то опустился на колени и вынул этот покрытый паутиной кусок прошлого. Обломок чужой судьбы. Разбитой моими руками.
Тяжелое лезвие, острое до того, что стоит приложить ноготь, едва провести им — и на нем останется белая полоска. Я медленно покрутил меч в руке. Надо будет отдать Котенку.
«Я уничтожил твою жизнь. Так возьми это на память о ней».
Молодец, Линус. Так и надо.
Может, правильнее выкинуть его. Или положить обратно и закрыть панель. Нет, только не это. Я представил себе — Котенка забирают. Или не забирают, нет. Он превращается в маленькое, свернувшееся комочком мертвое тело. Наверно, глаза у него и тогда будут открыты… А у меня под крио-камерой, покрытый пылью и мусором, лежит его меч. Его кусочек. Нет, нельзя так.
Котенок был на верхнем ярусе — сидел, прижав к груди ноги, на моей лежанке. Сегодня он одел обтягивающее черное платье с широкой юбкой в складку. Сзади была шнуровка, ему пришлось немало потрудиться чтобы затянуть ее самому. Но он делал это ради меня. Чулок в этот раз не было, должно быть в них ему было жарко.
С самого утра солнце припекало нас, темература поднялась до двадцати трех по Цельсию. А вот ленту он не снял.
Увидев меч в моих руках, он удивился. Вскочил, едва не споткнувшись, протянул руку.
— Откуда это?
— От морского верблюда, — глупо пошутил я, — Кажется, твое.
Он коснулся меча. Осторожно, словно тот мог раскалиться в моих руках. Нежно провел пальцем по лезвию, дыхнул на него, стер пятнышко тумана. Сталь довольно засверкала. Может, она еще надеялась… Как и я. Но Котенок вдруг стиснул зубы, отнял руку.
— В чем дело?
— Это не для меня.
Прозвучало сухо. Суше, чем песок у основания маяка в те дни, когда его не достают волны.
— Это твое, — я опять протянул ему меч, — Я просто нашел его только что. До того забыл совсем. Возьми его и делай, что хочешь.
— Что хочешь? — он задумчиво прищурился, глядя на солнечные блики, плывущие по лезвию и похожие на те блики, которые появляются на ребристой морской глади, — Это значит — убивать? Это моя профессия, Линус, убивать. Я был воином. Ты хочешь, чтобы я к этому вернулся?
— Ты остался воином. Но воин — это не тот, кто умеет только убивать.
— У воина ничего больше нет. Война — это его жизнь, огонь — его дыхание, свист стали — его ветер. Нельзя жить двумя жизнями сразу.
— Ты действительно становишься философом.
— Не смейся, Линус. Я не умел ничего больше. До тех пор, пока не оказался здесь. Я не умел любить. Ты хочешь чтоб я стал таким, как раньше?
— Звереныш, мы уже говорили об этом, — я погладил его по плечу.
— Да.
— Воин умеет не только убивать. Человек, который убивает — убийца. Воин — человек, который несет в себе что-то. В сердце. Способность переступить через себя.
— Я не понимаю.
— Отказываться от того, что рядом, от того, что хочется. Человек, который способен подставить свою грудь чтобы спасти того, кто стоит за его спиной.
— И при этом убивать. Уничтожать целые города.
— Да, — мой голос показался эхом его голоса.
— Вы… герханцы… Непонятные люди. Вы можете быть воинами и в то же время быть не ими.
— Можем быть не только воинами, — поправил я.
— Угу. У нас не так. У нас есть воины — те, кто достоин добывать жизнь для своего народа и есть те, кто к ним не относится. Они обычно умирают первыми. Имевший близость с мужчиной — не воин.