]В то время как крестьяне оставались подвластными помещикам и по–прежнему несли повинности в их пользу, помещики и дворянство в целом оказались освобождены от тех обязанностей службы, которые были возложены на них Петром I. По указу Петра от 23 марта 1714 г. о наследовании поместий дворяне, владевшие землями на условиях службы, превращались в безусловных собственников поместий, что создавало юридическую основу для перехода в их собственность как земель, так и живших на этих землях крестьян. При преемниках Петра последовал ряд указов, расширявших права помещиков, хотя поначалу за ними все еще сохранялись некоторые обязанности государственной службы. Но 18 февраля 1762 г. Петр III издал манифест «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству», полностью отменявший эти обязанности. Освободившись от необходимости государственной службы, масса дворян устремилась в провинцию, где осела в своих имениях. Екатерина II довершила этот процесс своим указом от 21 апреля 1785 г. «О правах, вольностях и преимуществах благородного дворянства российского», по которому дворянство становилось привилегированным сословием. Затем рядом дальнейших указов в его распоряжение было окончательно передано крестьянство, остававшееся в таком положении вплоть до манифеста Александра II об освобождении крестьян от 19 февраля 1861 г. [26]
Лишение прав большой части крестьянства (еще около 1870 г. крестьяне составляли приблизительно 76,6% всего населения страны) подорвало нравственные основы общественного устройства, ибо противоречило самой основе нравственно–правового сознания русского народа, его представлению о «правде». Если «благородное дворянство» рассматривало свое право на владение крепостными крестьянами как право сословное и привилегию «опоры трона», то понятия русского крестьянина — несмотря на реформы Петра — по–прежнему коренились в старомосковской почве. Он смотрел на крепостную зависимость не с правовой, а исключительно с религиозно–нравственной точки зрения — как на состояние, противоречившее заповедям Господним. Таким образом, крепостничество еще более углубляло трещину, которая прошла по телу сословной империи Петра в результате европеизации.
Однако было бы несправедливо утверждать, что все дворянство целиком считало крепостное право нормальным и справедливым явлением. Уже в XVIII в. мы находим у отдельных представителей дворянства (Радищева и др.) ясное понимание его отрицательных сторон и возмущение попранием нравственно–правовых основ общественного устройства. В 1–й половине XIX в. этот протест становится еще сильнее, он захватывает уже не только дворянство, но и представителей других слоев населения, в особенности постепенно нарождавшейся интеллигенции. В 1–й половине XIX в. либерально настроенные круги общества пытаются — насколько это позволяли цензурные условия — в художественной литературе, публицистике, переписке и т. п. заклеймить крепостное право как порок самодержавного строя. Вплоть до 1861 г. этот протест — будучи, разумеется, лишь одной из составных частей либеральных устремлений в целом — стимулировал так называемое освободительное движение, которое в свою очередь образовывало питательную почву для революционного движения. Молчание Церкви делало ее и ее представителей (епископов и приходское духовенство) в глазах либеральных кругов ответственными наряду с государственной властью за недостатки как социального, так и политического устройства. Церковь считалась не только консервативной, но и политически реакционной силой, опорой и приспешницей государственного абсолютизма. В силу известной близорукости, которая всегда была присуща русским либералам и революционерам, консерватизм рассматривался ими как признак недостатка культуры и образования. Именно такого рода упреки постоянно адресовались духовенству, оставаясь неизменной составной частью критики, направлявшейся против Церкви и ее представителей со стороны либеральных кругов. С другой стороны, поскольку либеральные настроения питались философскими учениями Запада, русский либерализм и вытекавший из него радикализм очень легко переходили от собственно социально–политической критики к позитивистскому и материалистическому мировоззрению, приводившему их в конце концов к атеизму или даже к антирелигиозным убеждениям.
Так возник тот многочисленный общественный слой, представители которого формально числились православными, хотя фактически не поддерживали никаких отношений с Церковью. Особенно сильно обмирщение общества ощущалось в городах, тогда как деревенские священники обычно имели более тесное общение со своей паствой.
Теперь Церковь имела дело с расколовшимся обществом. Методы пастырского окормления в городе и деревне — по отношению к обычным прихожанам, с одной стороны, и к индифферентной или враждебно настроенной массе — с другой — должны были быть совершенно различны. Между тем духовенство вовсе не было подготовлено к решению такой проблемы, да и не получало на этот счет никаких указаний от епископов. Особенно трудным стало дело проповеди. Нужно было, чтобы она и воспринималась секуляризованными группами населения, и в то же время была доходчивой для значительно более многочисленных слоев народа, продолжавших сохранять верность традициям и Церкви, прежде всего для крестьян, а также мещан и рабочих. Несмотря на то что эти слои в течение всего синодального периода вплоть до XX столетия оставались тесно связанными с Церковью, среди них также давали о себе знать секты, по отношению к которым, как и к раскольникам, требовалась хорошо налаженная миссионерская работа. Теперь Церковь должна была проводить ее в рамках новых взаимоотношений с правительством, в рамках государственной церковности. Здесь ее подстерегали большие трудности и осложнения. Как именно складывались эти взаимоотношения между Церковью и государством в течение синодального периода, мы еще увидим [27].
г) Вернемся еще раз к московскому периоду. Новые отношения между Церковью и государством были обусловлены не одной только государственной церковностью. Известные предпосылки для них сложились уже в московское время, и коренились они как в исторической действительности, так и в тогдашней психологии церковной политики. Специфическая структура древнерусского мировоззрения и связанные с ним психологические установки оказывали порой сильное воздействие на ход исторических событий, но не наоборот. Резонанс, который те или иные конкретные события вызывали в народе, часто также являлся следствием религиозно обусловленных взглядов на характер царской власти и властей земных вообще.
В отношениях между государством и Церковью в Московской Руси скрещивались два течения: политический рост государства вел к постепенному оформлению идеи царской власти; наряду с этим, после того как с падением Константинополя перестала существовать Восточная Римская империя, государственное мышление все более проникалось идеей византийского наследия. Представление о царе как о наследнике прав и обязанностей византийских императоров определяло мышление не только самих государей, но и церковной иерархии, монашества и всего народа. Объем и содержание монархической власти в лице представлявшего ее царя менялись прежде всего под влиянием быстрого роста Московского государства. Во 2–й половине XV и в начале XVI в. на месте раздробленных княжеств образовалось новое Московское государство, эта перемена в своих главных чертах произошла в правление Ивана III (1462–1505) [28]. В глазах Церкви и народа великий князь московский был абсолютным главой нации [29]. В течение столь важных с политической точки зрения десятилетий правления Ивана III в Москве оживленно дискутировался вопрос о сущности царского самодержавия. Московские книжники могли обсуждать эту проблему лишь под углом зрения тех представлений о государевой власти и о ее отношении к Церкви, которые проникли на Русь из Византии вместе с христианством. Когда в конце X в. христианство пришло в Киев, представления об империи (imperium) и священстве (sacerdotium) в Византии были уже хорошо разработаны и юридически определены [30]. Новеллы Юстиниана (527–565), касающиеся отношений между государством и Церковью, уже в XI–XII вв. вошли в состав славянской Кормчей книги [31]. Византийская Эклога (около 750 г.) содержала определения об обязанности государя служить справедливости, а также о Божественном происхождении императорской (царской) власти [32]. В Москве основой для толкования отношений между государством и Церковью послужила главным образом Эпанагога (между 879 и 886 гг.) [33]. При этом историческая действительность интересовала московских книжников гораздо меньше, чем система понятий, изложенная в византийских текстах. Другими источниками по вопросу о взаимоотношениях государства и Церкви служили Библия и писания отцов Церкви. Из всего этого в Москве усвоили главным образом две теории, или два учения: о том, что царская власть имеет утверждение в слове Божием, и о диархии, или симфонии духовной и светской властей [34].