При коронации императрицы Анны Иоанновны было допущено значительное изменение, предпринятое, несомненно, по инициативе архиепископа Феофана Прокоповича. Как известно, Феофан Прокопович сыграл немаловажную роль в победе Анны над планами верховников во главе с князем Д. М. Голицыным. В знак своей преданности новой императрице Феофан составил по случаю ее восшествия на престол благодарственный молебен [304]. Свою преданность Феофан продемонстрировал и во время коронации 28 апреля 1730 г., когда он провел императрицу для принятия Святых Даров в алтарь, и она причащалась подобно императорам. Эта же процедура, хотя она и противоречила церковным канонам, повторилась при коронациях Елизаветы и Екатерины II [305]. Император Павел I в соответствии со своими религиозно–мистическими воззрениями ввел в обряд некоторые новшества, которые, впрочем, впоследствии больше не повторялись. Так, во время коронации он был облачен в византийскую далматику, одежду византийских императоров. При миропомазании он не пожелал снять шпагу и отложил ее лишь при святом причащении. Святые Дары Павел принимал сам, как отправляющий богослужение священник [306].
Произнесение Символа веры, миропомазание и святое причащение — все это должно было свидетельствовать о принадлежности императора к православной Церкви. Элемент государственной церковности проявлялся в благословляющей молитве отправляющего службу митрополита. В этой весьма пространной молитве говорилось: «Всей в сердце его страх Твой, и к послушным сострадание, соблюди его в непорочной вере, покажи его известного хранителя святыя Твоея кафолическия Церкви догматов… Укрепи его царство, благоугодная Тебе деяти всегда его удостой, воссияй во днех его правду и множество мира, да в тихости его тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте». В особой молитве, которую император произносил во всеуслышание, свидетельствовалось, что обязанности царя носят религиозно–мистический характер: «Ты избрал мя еси царя и судию людем Твоим. Исповедую неисследимое Твое о мне смотрение, благодаря Величеству Твоему поклоняюся. Ты же, Владыко и Господи мой, настави мя в деле, на неже послал мя еси, вразуми и управи мя в великом служении сем. Да будет со мною присядящая престолу Твоему Премудрость. Посли ю с небес святых Твоих, да разумею, что есть угодно пред очима Твоима, и что есть право по заповедем Твоим. Буди сердце мое в руку Твоею, еже вся устроити к пользе врученных мне людей и к славе Твоей, яко да и в день суда Твоего непостыдно воздам Тебе слово: милостию и щедротами Единородного Сына Твоего, с Нимже благословен еси со Пресвятым, и Благим, и Животворящим Твоим Духом, во веки. Аминь.» [307]. После этого иерарх читал третью, заключительную, благословляющую молитву. Во время литургии совершались таинства миропомазания и причащения.
Русский историк государственного права А. В. Романович–Славатинский замечает по поводу чина коронации: «Основания обряда священного коронования и миропомазания, как толкует наша православная Церковь, заключаются в следующем: 1) чтоб пред лицом всего народа показать, что государь — помазанник Божий; 2) что власть его — Божественного происхождения, а самая особа его — священна и неприкосновенна… Император произносит вслух Символ православной веры, знаменуя всенародно, что исповедует он веру большинства своего русского народа… Коронование, таким образом, представляет собою обряд, в котором религиозные элементы смешиваются с политическими. В короновании русских монархов преобладают элементы религиозные» [308].
д) Несмотря на то что государственная церковность, получившая свое окончательное выражение в Своде законов 1832 г., de facto и de jure отменила то положение вещей, какое существовало до Петра Великого, тем не менее государи и после Петра не хотели отказываться от религиозно–мистического смысла самодержавия. Для императорской власти сохранение и поддержание византийской традиции имело государственно–политическое значение как во внутренней, так и во внешней политике [309]. Для российской церковной иерархии религиозный смысл императорской власти также был важен, ибо благодаря ему государственная церковность получала некоторое идейное оправдание и преодолевался разрыв между представлением о «господствующей» Церкви и ее реальным подчиненным положением.
Но и с учетом всех этих мнений, толкований и интерпретаций фактические взаимоотношения между Церковью и государством, между Церковью и императорской властью отнюдь не были до конца прояснены. Хотя упомянутое положение из Акта от 5 апреля 1797 г. и примечание к статье 42 Свода законов 1832 г. и не были официально обнародованы, все же неизбежно возникает вопрос: не таилась ли в отношениях между императором и Церковью возможность русского цезарепапизма? До тех пор пока император был «милостию Божией самодержцем» и правил именно как таковой, церковно–политическую ситуацию можно было еще смягчить умелым толкованием. Но с появлением манифеста от 17 октября 1905 г. положение совершенно переменилось, так как в нем объявлялось, что отныне ни один закон не может вступать в силу без санкции Государственного совета. Это означало ограничение самодержавия de jure [310]. Основные законы 1906 г., в которых были реализованы обещания манифеста от 17 октября 1905 г., не содержали никаких изменений в определениях отношений между императорской властью и Церковью. Но те статьи Основных законов 1906 г., где речь шла о взаимоотношениях между царской властью и народными представительствами (Государственным советом, Государственной думой) и о будущем законодательстве, были сформулированы столь нечетко, что не только не вносили никакой ясности в вопрос о правах императора в церковном управлении, но и создавали еще большую неопределенность. Это видно по различию их трактовок российскими правоведами.
Хотя до 1917 г. этот вопрос вполне удовлетворительно решен не был, но попытки решить его в соответствии с фактическими церковно–политическими условиями все же предпринимались. А. Д. Градовский в своей интерпретации статей 41 и 42 Основных законов 1832 г. пишет: «Права самодержавной власти касаются предметов церковного управления, а не самого содержания положительного вероисповедания, догматической и обрядовой его стороны… Таким образом, компетенция верховной власти ограничивается теми делами, которые вообще могут быть предметом церковной администрации, т. е. не предполагают актов, по существу своему принадлежащих органам Вселенской Церкви, Вселенским Соборам». Градовский придает большое значение статье 43 и содержащимся в ней словам, что «в управлении церковном самодержавная власть действует посредством Святейшего Правительствующего Синода, ею учрежденного»; они означают, что «Синод есть государственное церковное установление, заимствующее свою власть от монарха и действущее его именем» [311].
А вот мнение А. В. Романовича–Славатинского: «Отношение государства к Церкви в России, конечно, не определяется не только системой цезарепапизма, но и системой протестантского сумм–епископата (summus episcopus — верховный епископ. — Ред.), но тем не менее, начиная с Петра В<еликого /> или, лучше сказать, с «Духовного регламента», старорусская система гармонического сочетания государства и Церкви нарушилась в смысле утраты Церковью ее внутренней самодеятельности и подчинения ее бюрократическому элементу» [312].
Русские исследователи церковного права не могли удовлетвориться одной констатацией этих фактов. Н. Н. Суворов замечает по поводу статьи 42: «В качестве христианского государя он (император) есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей веры, блюститель правоверия и всякого в Церкви святой благочиния. Блюстительство логически немыслимо без принятия мер на пользу правоверия и благочиния, т. е. без правительственной власти». В своеобразии этих отношений между государством и Церковью Суворов видит признаки византийской традиции, хотя и не готов назвать ее цезарепапизмом. «Титул «блюстителя» не в России сочинен, а перешел из Византии. Идея блюстительства выражалась там в названии царя «епистимонархом» (™pisthmonЈrchj), т. е. наблюдателем за исполнением всеми церковно–должностными лицами их церковных обязанностей, или «попечителем, радетелем во всем и промыслителем». Царская церковная власть простирается на то, что в католическом церковном праве называется potestas jurisdictionis [законодательная власть (лат.)]. В этой области всякие должностные правомочия духовных лиц имеют своим источником верховную власть» [313]. «Император не может издавать законы о вере, устанавливать истину христианского догматического и нравственного учения… Император законодательствует в Церкви, поскольку она есть юридический порядок, основанный на традиционном православии, не изменяя этого традиционного православия и не внося в него новых догматов, но регулируя церковную жизнь в духе этого православия». Так как «Духовный регламент», а позднее также Основные законы 1832 г. устанавливали подчинение Святейшего Синода (как высшего церковного управления) императорской власти, то все законы, касающиеся церковного управления, по заключению Суворова, «суть законы государственные, а не церковные» [314].