— Что же, князь, — отозвались многие голоса, — сделай банк.
— До банка ли теперь, — отвечал с холодною важностию высокий белокурый офицер, куривший трубку лежа на бурке, — да и тебе ли со мной играть! Для тебя и сторублевый банк работа на целую ночь.
— Ты прав, моя радость, — сказал первый, — но мне забавно то, что я играю с тобой наверняка, а ты не можешь этого понять!
— Оставляю тебя в этой приятной уверенности и прошу продолжать, как начал: я в убытке не буду.
— Ради бога, господа, рассудите, кто из нас в проигрыше: мне скучна ночь, которую нельзя проспать, и я ее, как фальшивую монету, проигрываю князю; напротив, он так любит негу, что по сю пору с сокрушением вспоминает, как однажды, зачитавшись Генриады[7], не спал целую ночь; да после того еще ночи две мерещилась ему прекрасная Габриель, так дурно же спалось! Посудите же: здесь в лагере он просидел со мной ночей уже пять напролет! Да простит мне тень бедной герцогини Бофор, а мои победы славнее ее побед!
Князь захохотал и обещался не играть с ним более ни днем ни ночью. Чугуевский набил трубку, закурил и, подавая руку Ахмет-Беку:
— Ты видишь, князь, — сказал он, — как я чистосердечен, даже во вред себе; но, друг мой, — прибавил он, приняв на себя важный вид театрального героя:
— Je me sens assez grand pour ne pas t'abuser![8]
Этот неожиданный стих из Магомета[9], заключивший карточный вызов, рассмешил все общество, и вместе с сим грянуло у входа в балаган громкое восклицание:
— Изменники! Кто здесь говорит по-французски?..
— Свислоч! Граф Свислоч! — воскрикнули все до одного. — Здравствуй, наш рыцарь Белого Креста, наш герой, наш увечный, — раздавалось со всех сторон, и воин исполинского роста, в драгунском мундире с майорскими эполетами и с широким на лбу рубцом, отдав свою каску вестовому, оставшемуся при лошади, влез в отверстие под полуподнятым ковром. Многие кинулись обнимать его.
— Что новенького, — все кричали, — что ты нам привез и принес?
— Дайте мне, братцы, чаю, — сказал граф своим басистым голосом, — я озяб; и дайте мне рому; а между тем набейте мою трубку. Вот вам новенького: французы в двадцати двух верстах; отряд их состоит из двух дивизий, и мои драгуны побожились встретить их по-нашему!
— Полно, милый хвастун, — сказал кто-то из толпы, — что твои драгуны!
— Мои драгуны, мой амур, черти, — отвечал важно граф. — Да! Черти, повторил он, — а бусурманы не крестятся, — то они их живьем съедят!
Весельчаки усадили бестрепетного товарища на толсто скатанную, вроде стула, бурку, подали ему трубку и чаю, поставили бутылку рому, и все уселись около.
— Слушайте, дети, — начал граф, — я вам расскажу, как лихо отрезал мародеров и всех их загнал, как рыбу в невод; как задал страху под самой Оршей — чудо!.. Постойте, вот выпью мой стакан.
Тишина окружила Георгиевского кавалера (так обыкновенно звали графа в лагере); он выпил чай, разгладил усы и только что хотел начинать рассказ, как вдруг послышался у входа женский прекрасный голос: «Messieurs, etes-vous visibles?»[10]
Внезапный залп по лагерю из всей французской артиллерии не наделал бы в балагане большей тревоги, нежели сии немногие звуки. Все вскочили на ноги мгновенно; десятки плащей и бурок сброшены в один угол; трубки погасли; почти все офицеры кинулись ко входу с касками и киверами в руках.
— Милости просим! Княгиня Тоцкая! Наш ангел-хранитель! — повторялось и вслух, и вполголоса.
Ковер у входа слетел, и дама, о которой говорено выше, вместе с мужем своим вошла в балаган.
— Господа, я у вас пью чай, — сказала она, раскланиваясь, — он должен быть очень вкусен на биваках.
Толпа раздвинулась. Княгиня села. С тысячами извинений ей предложили стакан, за неимением чашек.
— Непременно стакан, — отвечала она, — разве вы не знаете женского тщеславия? Сегоднишний чай с его стаканом будет мне под старость предметом хвастовства. Ах, граф Свислоч! — продолжала княгиня, увидев храброго рыцаря, стоявшего посреди балагана, который еще, казалось, не опомнился от нечаянной перемены декораций; в одной руке его был опорожненный стакан, а в другой болталась бутылка рому, которую он, в рассеянности, принял за трубку и из вежливости прятал за себя.
— Храбрый граф Свислоч! Мы под вашим прикрытием, следовательно, в полной безопасности!
— Вы очень милостивы, княгиня, — отвечал майор, — но я смею быть не согласен с вами: вы здесь, и — я не ручаюсь уже за безопасность моих друзей.
— Благодарю, граф, — сказала прекрасная дама, засмеявшись, — и однако же беру на замечание, что вы страшитесь только за друзей, а в победе над вами решительно мне отказываете.
Она усадила возле себя израненного воина пить чай, много шутила насчет подсмотренной его рассеянности с бутылкой рому и сама предложила ему курить трубку, с которой граф редко расставался. Полковник Тоцкий, любимый начальник и попечительный друг своих офицеров, осыпаем был искренними учтивостями и хозяев и всех вооруженных гостей их. Любезное остроумие заступило в балагане место шумной, многосложной беседы. Княгиня пленяла обворожительным умом своим, образованным в школе просвещеннейшего общества; милая свобода, которую так умела она допускать около себя, всегда оживляла круг ее блестящими цветами веселости. Вполне посвятив себя жизни семейной, она чуждалась большого света и, любя мужа, как говорится, до безумия, любила семью военных друзей его и между ними-то, свободно и искренно, открывала все богатство образованного ума своего, вкуса и любезности.
На сцене балагана отличались: остроумный Чугуевский, богатый московский дворянин с блестящим образованием и редкою прелестию манеры; князь Ахмет-Бек, двадцатилетний герой, который, не будучи мастером отшучиваться от нападений, иногда решительных, был лицом более страдательным, но его прекрасная азиатская наружность, веселый нрав и милый язык были убедительными его защитниками; граф Свислоч, человек лет около сорока пяти, обогащенный анекдотами продолжительной службы и бесконечных странствований, известный своею отчаянною храбростию, исполинскою силою и многими геройскими подвигами, резко разнообразил беседу особенностию рассказа, растворенного беспримерным добродушием и блестящего острыми выходками. В числе множества других особенно заметны были: полковник Лерский, просвещенный молодой человек, и дворянин Львов, на днях вступивший волонтером в службу, румяный юноша, студент, с пламенной, поэтической душой, готовый в дело за отечество, как на лучший пир жизни. Все общество шумно радовалось; все кипело веселостию, одушевляемою присутствием обворожительной княгини.
— Скоро час, — вдруг сказала она, посмотрев на часы и встав со стула, — мне пора ехать… Здесь ли коляска моя?
— Здесь, — отвечали ей.
Она подала руку своему мужу и приветливо обратилась к обществу, с прощальным поклоном. Глаза ее наполнились слезами: казалось, она опомнилась от сладкого забвения; все ужасы опасностей, на жертву которым остается муж ее, втеснились внезапно в ее сердце; может быть, не успеет она оставить беззаботных воинов, как барабаны и трубы завоют по лагерю, гром смерти разольется с батарей, и каждый из предстоящих пред ней весельчаков с холодным рассудком на лице встанет на роковой пост, ему назначенный. Бедная княгиня! Все тронулись ее положением; все клялись, что опасаться нет никакой причины, хотя думали совершенно противное. Граф Свислоч стоял подле нее: спокойное выражение его бесстрашного лица резко отражалось подле страдающего лица Тоцкой.
— Я не понимаю, — сказал он ей с шутливою важностию, — как с вашим всемогущим умом, любезная княгиня, дозволяете нам опасаться за ваше мужество!
— Нет, граф, — отвечала она, — это припадок женщины, но он уже прошел. Бог с вами! — Она подняла прекрасную руку свою и, с глазами, еще полными слез, благословила друзей своих.