Прошедшую зиму я провел, против моего обыкновения, в деревне. Помните ли вы расположение моего дома? В левом флигеле, под окнами которого сад примыкает к лесу, есть четыре теплые комнаты, те самые, где жила прежде покойная дочь моя и где обыкновенно я останавливался на время непродолжительных моих зимних приездов. Большой дом был для меня как могила, в которой похоронены лучшие минуты моей жизни: я никогда не ходил туда. В один вечер, и именно 26 февраля, мне приносят письмо с почты; читаю… Помните ли вы девицу Кобрину, подругу моей дочери?.. Она после вышла замуж за майора Быхова и жила в Смоленской губернии: это письмо было от нее; она уведомляла меня о смерти своего мужа и, полагая, что я в Москве, именем моей дочери убеждала принять участие в ее детях, которые были в тамошнем университете и имели нужду в покровителе, чтоб вступить выгодно в службу. Я прочитал письмо это, и оно так живо напомнило мне прежнее. Мною овладела мало-помалу какая-то необыкновенная мрачность, и мысли одна другой чернее закипели в голове моей. Как все ничтожно и суетно показалось мне в мире, на этом кладбище, где все больше становится любимых могил, нежели людей! Я велел затопить камин; я брал книгу; я пел, что войдет в голову, и ничем не мог себя рассеять; в положении полубольном я бросился на софу, стоявшую вблизи камина; как она мягка, сказал я себе, стараясь чем-либо развлечь мое внимание, и вместе с этим вскочил, как пронзенный кинжалом в сердце: я вспомнил, что эту самую софу приказал я некогда переделать по желанию моей дочери; я так живо вспомнил ее — казалось, она сейчас только сказала: эта софа очень жестка, а я люблю сидеть на ней. Бедная Мария, вскричал я, упав на колени перед образом, — и… этот образ был тот самый, которым я когда-то благословил ее… слезы покатились по щекам моим; сокрушение сердечное заступило место тяжелых дум. Я встал с большею свободою головы и с сладкою, неизъяснимою грустью, какой давно уже не чувствовал.
В два часа ночи я лег в постель, и здесь начинается событие чуда, мною испытанного. Дверь в мою спальню тихо отворяется; входят, один за одним, четыре, неизвестные мне, человека, в красных плащах: первый со свечой, другой с образом, за ним опять со свечой и последний с большим свертком бумаги. Они сели на софу и молчали. В темной комнате, из которой они взошли, показался опять яркий свет. Люди в плащах встали. Несколько минут никто не показывался; наконец послышались легкие шаги, входит высокий мужчина в белой мантии с серебряным кадилом; комната наполнилась ароматным дымом; он остановился у дверей и кадил кому-то, как бы из другой комнаты за ним следующему; опять несколько минут никто не являлся, и вдруг четверо в плащах подошли ко мне и встали спиной, будто б для того, чтоб из дверей меня не увидели, однако же в промежутки между ними я мог видеть и человека кадившего и часть двери. «Войди, господь с тобою!» — раздалось у входа, и с сими словами медленно, нога за ногу, появилась в дверях женщина, под белым покрывалом, упадавшим с головы до полу. Сердце мое замерло; я встал; холодный пот выступил на лбу моем; я почувствовал, что под этим покрывалом должна быть дочь моя. Она остановилась посреди комнаты. «Успокойся, — сказал ей человек в белой мантии, — ты уже спасена; ты не заразишься погибелью отца твоего… Взгляни на прежнее жилище твое». Тихо и медленно подняла она покрывало… Друзья мои, я не могу еще и теперь без слез говорить об этом; представьте себе мое умиление: я увидел ангельское лицо ее, сияющее бессмертною красотою; она с улыбкою обращала взоры вокруг и вдруг увидела меня позади четырех привидений; вид ее изменился; негодование и любовь разлились и спорили во всех ее чертах; но она молчала. Я упал на колени, слезы сокрушения полились градом по лицу моему: «Не чуждайся меня, — воскликнул я, — душа непорочная, узнай отца твоего!» Едва успел я произнести слова сии, как все исчезло — глубокий мрак распространился вокруг. «Помирись со мной», — произнес чей-то, знакомый сердцу, голос, от которого содрогнулись все нервы мои.
Я проснулся. Глаза мои были полны слез, сердце билось необыкновенно; кровь волновалась. Я встал с постели, бросился на землю перед господом и произнес обет, о котором и прежде отзывалось в душе моей, даже среди пиров моей рассеянной столичной жизни. Каким слепцом показался я себе в эту минуту моего духовного прозрения! С каким глубоким раскаянием произносил я нескладные, но усердные молитвы, чтоб провидение сподобило мне загладить, по возможности, соделанное зло, не прислало бы смерть за душой моей прежде исполнения моего намерения.
О, какое неизъяснимое счастие почувствовал я в груди моей, совершив молитву; как легко стало сердцу. Я не мог уже уснуть; остаток ночи провел за письменным столом и сделал все нужные распоряжения, дабы приступить к немедленному исполнению предпринятого. Я написал прежде всего духовную, дабы не страшиться, что смерть застанет меня не исполнившим существенной статьи из моих бесчисленных обязанностей. Приложив к ней мою печать, я снова упал с благодарственною молитвою пред богом, сподобившим мне свершить важнейший долг мой. Размышляя после сего, к кому бы обратиться мне для советов в настоящем положении, вспомнил моего старого и строгого друга, Евгения, и письмо к нему было второю бумагою, которую я написал. С рассветом я отправился в Чернигов, там засвидетельствовал мою духовную самыми скромными и верными из моих знакомцев и с ними вместе предъявил ее, как следует, в суде.
В половине марта Евгений прибыл ко мне. Чистая возвышенная душа его наполнила меня упованием на милость божию, и он вызвался быть моим спутником. Отпраздновав вместе святую неделю, мы пустились в дорогу, с тем чтоб идти на Могилев, где мне хотелось увидеть сестру мою, с которою более двенадцати лет не видались. Однако же, вместо сестры, мы увиделись, ни думанно ни жданно, с Наполеоновой армией. К счастию, захвативший нас отряд принадлежал к корпусу князя Понятовского, с которым Евгений был знаком во время своих путешествий. Он нас призрел и препроводил до самого почти лагеря нашего под Красным.
Вот обстоятельства, почтенный друг мой, которые предшествовали сегоднишней радости моей увидеть вас. Благословите меня на доброе дело и удостойте молитв ваших.
Друзья, заключив разговор, после скромной монастырской трапезы распростились и разошлись по назначенным для отдохновения комнатам. Вслед за сим огни погасли в кельях архимандрита, и глубокая тишина водворилась в обители.
Огромный бас соборного колокола скоро огласил молчаливое эхо Смоленских башен, и благовест к утрени раздался при всех многочисленных церквах города и в предместий. Во многих окнах затеплились огоньки; набожные жители, коих явилось много в те грозные минуты испытания, сотворив крестное знамение, подымались с ложа и поспешали в храмы господни. У кого из них отцы, братья, дети или мужья готовились на смертный бой за отчизну, уже затопленную сильными врагами. У кого престарелые родители, жены и дети просили от предстоящей опасности защиты, которой не предвиделось возможности оказать. О, как близость беды, и особенно угрожающей сердцу в самых чувствительных его связях, обращает отуманенного смертного к творцу его. Как священными представляются в лютую годину испытаний все те, установленные добрыми предками нашими, обряды богопочитания, кои часто называются суеверием и предрассудками; с каким проницающим душу благоговением смотрят на совершение их, ибо они становятся тогда вестниками набожного расположения духа, чего содрогается и самое неверие, в чем высочайшее мужество ищет иногда отрады, чтоб не быть подавлену силою страдания! Общее несчастие сближает людей; какою сдружественною, тесною толпою обступаются алтари; с каким участием выслушиваются горести и страхи каждого! Картина народного бедствия есть зрелище самое трогательное, самое возвышенное, какое только может поколебать сердце!
Громкий благовест с монастырской колокольни пробудил почивающих тружеников, и они благоговейно, с обычной радостию, поспешали на славословие бога, — бога их милующего, их уединившего от суеты и обещающего им, внятным глаголом душевного убеждения, сторичное вознаграждение за их теплую веру, покорную, немудрствующую, и плоды коей уже вкусили они в забвении земных скорбей, разразившихся некогда над их головами.