Учредив республику, партии первым делом напали друг на друга Жирондисты были возмущены сентябрьскими избиениями и с ужасом видели на скамьях Конвента людей, эти избиения вызвавших. Двое из них внушали им особенно сильную антипатию и отвращение — Робеспьер, мечтавший, по их мнению, о диктатуре, и Марат, ставший с самого начала революции в своих листках проповедником убийств. Робеспьера они старались разоблачить со значительно большей страстностью, чем благоразумием. Робеспьер не был еще достаточно страшен, чтобы навлечь на себя подозрение в стремлении к диктатуре. Обвиняя Робеспьера в замыслах в то время совершенно неправдоподобных, и к тому же обвиняя совершенно бездоказательно, враги его способствовали только росту популярности этого деятеля и увеличили его значение.
Робеспьер, сыгравший такую ужасную роль во Французской революции, тем временем стал выдвигаться на первое место. До тех пор, несмотря на все его усилия, в его же собственной партии всегда находились люди, превосходившие его; во время Учредительного собрания таковыми являлись знаменитые вожди этого собрания, во время Законодательного собрания — Бриссо и Петион, 10 августа — Дантон. В эти различные моменты он всегда бывал против тех, кто затмевал его популярностью или репутацией. Среди великих людей первого собрания он мог выделиться только странностью своих мнений и потому выказывал себя крайним реформатором; во время второго собрания противники его стояли за реформы, поэтому он сделался конституционалистом. В Клубе якобинцев он ратовал в пользу мира, ибо противники его были за войну; после 10 августа он, продолжая соединять интересы собственного тщеславия с интересами толпы, стал в Клубе якобинцев вести кампанию против жирондистов и стараться вытеснить оттуда Дантона. Будучи человеком заурядных способностей и имея пустой и тщеславный характер, Робеспьер, именно в силу своей посредственности, всегда выступал на политическую арену позже всех, что во время революции, безусловно, весьма выгодно; вследствие же своего страстного самолюбия он стремился повсюду занять первое место и не отступал ни перед чем, чтобы такое первенствующее положение получить и на нем удержаться. Робеспьер в полной мере обладал всем, что нужно для тирании: душой, правда, вовсе не великой, но во всяком случае незаурядной, преданностью одной господствующей страсти, внешностями патриотизма и заслуженной репутацией неподкупности; кроме того, он отличался строгим образом жизни и не имел ни малейшего отвращения к пролитию крови. Робеспьер на собственном примере доказал, что во время гражданских волнений политическую карьеру делают не умом, а поведением и что упрямствующая посредственность в это время сильнее недостаточно последовательного гения. К этому надо прибавить еще, что Робеспьера поддерживала громадная фанатическая секта, для которой он еще со времени закрытия Учредительного собрания требовал власти и взгляды которой всегда отстаивал. Эта секта зародилась в XVIII ст. и была воплощением некоторых идей этого века. В политике ее девизом было абсолютное верховное владычество народа, как его понимал Ж.-Ж. Руссо в „Общественном договоре“ („Contrat social“), а в религии — идеи савойского викария из „Эмиля“ того же писателя; идеи эти партии затем временно удалось осуществить в Конституции 1793 г. и в поклонении Верховному Существу. В различные эпохи революции встречалось значительно больше систем и фанатизма, чем это обыкновенно думают.
Может быть, жирондисты предвидели владычество Робеспьера, может быть, они увлеклись своей к нему ненавистью, но во всяком случае они предъявили к нему обвинение в самом для республиканца ужасном преступлении. Париж находился в волнении под влиянием раздоров партии; жирондисты пожелали издать закон против тех, кто вызывает беспорядки и призывает к излишествам и насилиям и в то же время дает Конвенту независимую силу, опирающуюся на все 83 департамента. По их требованию была назначена комиссия для составления доклада по этому предмету. Гора напала на эту меру, находя ее обидной для Парижа. Жиронда отстаивала свое предложение, указывая на проект триумвирата, составленный парижскими депутатами. „Я родился в Париже, — сказал тогда Осселэн, — и я состою депутатом его. Нам говорят, что в Париже возникла партия, желающая учреждения диктатуры, триумвиров и трибунов. Я громогласно заявляю, что надо быть или глубоко невежественным человеком, или закоренелым злодеем, чтобы выработать подобный план. Пусть будет проклят тот из парижских депутатов, кто посмел возыметь подобную мысль“. „Да, — воскликнул марсельский депутат Ребекки, — в нашем Собрании существует партия, стремящаяся к диктатуре, и я назову вождя этой партии: это Робеспьер. Вот человек, которого я изобличаю перед вами“. Барбару своим свидетельством подкрепил это изобличение. Барбару был одним из главных деятелей 10 августа; он предводительствовал марсельцами и пользовался довольно большим влиянием на юге Франции. Он заявил, что 10 августа обе партии, все время спорившие за первенство в Париже, заискивали в марсельцах и что он был приглашен к Робеспьеру; тут его уговаривали примкнуть к гражданам, обладающим наибольшей популярностью, причем Пани прямо указал на Робеспьера как на того добродетельного человека, которому пристало сделаться диктатором Франции. Барбару говорил так против Робеспьера, ибо был человеком дела. Правая, кроме него, имела и еще несколько членов, думавших, что следует окончательно одолеть противника, чтобы не быть побежденным им. Эти люди желали, противопоставляя Конвент Парижской коммуне, разъединить департаменты от Парижа и полагали, что не следует щадить врагов, пока они слабы, ибо этим им дается возможность и время усилиться. Однако, большая часть правой опасалась открытого разрыва и не сочувствовала крутым мерам.
Обвинение Робеспьера не имело никаких последствий, но оно пало на Марата, советовавшего диктатуру в своем журнале „Друг народа“ и оправдывавшего убийства. Когда он взошел на трибуну с целью оправдаться, собрание охватило чувство ужаса. „Долой, долой!“ — раздались крики со всех сторон. Марат остался непоколебим и, воспользовавшись минутой молчания, сказал: „У меня в этом собрании много личных врагов“. — „Все, все!“ — „Я взываю к их стыду; я прошу их не позволять себе неистовых криков и неприличных угроз против человека, служившего делу свободы и оказавшего им самим гораздо больше услуг, чем они думают; сумейте хоть на этот раз выслушать оратора“. Далее Марат изложил Конвенту, пораженному его дерзостью и хладнокровием, то, что он думал относительно проскрипций и диктатуры. Долгое время он убегал, прячась в подземельях от общественной ненависти и изданных против него приказов об аресте. Появлялись только его кровожадные листки; в них он требовал казней и подготовлял толпу к сентябрьским избиениям.
Не существует такой сумасбродной мысли, которая не могла бы прийти в голову человека и, что хуже всего, которая не могла бы быть приведенной в исполнение в известный момент. Марат был одержим несколькими подобными идеями. Революция имеет врагов, а, по мнению Марата, для ее успешного продолжения этих врагов не должно быть; самое простое, по его мнению, поэтому уничтожить всех врагов и для того назначить диктатора, исключительная обязанность которого была бы в издании постановлений о проскрипциях; он с жестокой циничностью проповедовал эти две меры, не щадя не только приличий, но даже и человеческой жизни и считая слабыми умами всех тех, кто называл его проекты ужасными, а не глубокомысленными. Революция имела и других деятелей, таких же кровожадных, но ни один из них не оказал такого пагубного влияния на свою эпоху, как Марат. Он развратил и без того уже шаткую нравственность партий, он подал те две идеи, которые затем Комитет общественного спасения через своих комиссаров привел в исполнение и которые заключались в диктатуре и массовом истреблении врагов революции.
Обвинение Марата также не имело последствий; он внушал больше отвращения, но менее злобы, чем Робеспьер. Некоторые видели в нем только сумасшедшего, другие в этих распрях видели исключительно проявление вражды партий, совершенно не представляющее интереса с точки зрения республики. К тому же казалось опасным изгонять из Конвента одного из его членов или выставлять против него обвинения; это был трудный шаг даже для партий. Дантон, впрочем, не оправдывал Марата. „Я не люблю его, — говорил он, — я на деле познакомился с его характером: Марат человек вулканический, упрямый и необщительный. Зачем, однако, в том, что он пишет, отыскивать мнение какой-либо партии? Разве общее возбуждение умов не происходит единственно исключительно от движения самой революции?“ Робеспьер со своей стороны удостоверял, что он Марата знает очень мало, что до 10 августа он только один раз разговаривал с ним и что после этого единственного разговора Марат, крайние убеждения которого он вовсе не одобрял, нашел ею взгляды настолько узкими, что написал в своем журнале, что он, Робеспьер, не имеет ни взглядов, ни смелости государственного человека.