«Дорогой учитель, — увлекались, потому что нельзя не увлечься там, где увлекали нас вы!»
Так бы я ответил на это письмо директора, увлеченного своими воспитанниками.
В этом взаимном увлечении возник некогда «Шекспировский кружок», из стен гимназии развившийся в культурное дело, ставший одно время очагом шекспировского культа, давший ряд талантливых исполнителей (полива-новец Лопатин, поливановец Садовский, ставший потом артистом Малого театра)47, очень ценимый шекспиристом С. А. Юрьевым48, писателем Тургеневым49, профессором Усовым и другими.
«Ученичество» у Поливанова выливалось в сотрудничество с ним учеников не раз; прочно помнят блестящую «постановку» пушкинских торжеств в восьмидесятом году (одна речь Достоевского чего стоит!)50, а не все знают, что бремя организации и выполнения торжеств легло на Л. И. Поливанова и что это бремя с ним разделяли ученики восьмого класса его гимназии.
И уж так устанавливалось, что, когда кончали гимназию, становились членами «Общества бывших воспитанников Поливановской гимназии» и получали сердечное приглашение Льва Ивановича бывать у него на его традиционных «субботах»; бывали студентами; бывали — позднее; «поливановцы» в свое время — секта, имеющая предметом культа любовь ко Льву Ивановичу.
Любили его без оглядки, всемерно: любили — лучшие лучшими сторонами души; эта любовь охватывала, как пожаром, развиваясь медленно на протяжении восьми лет, по мере того, как он охватывал нас на уроках все большими и большими горизонтами, поднимая перед нами в ответственный возраст пробуждения половой зрелости высоко человеческий, чистый и прекрасный образ женщины, которую он, старик, нас, юношей, призывал любить под аккомпанемент шиллеровских баллад, нам читаемых; он выковывал веру в мужество и силу человека, крича нам, что «диплом» — ерунда, коли с этим дипломом заблуждает по миру угашенное сознание; он приоткрывал нам тайны театра.
И все это — на своих не сравнимых ни с чем уроках.
Но главное, за что любили его, во что верили, что не сразу осознавалось, но что ощущалось с первой встречи особенным вздрогом всего существа: он нас насквозь видел; эта уверенность, что видит насквозь, что не проведешь никакими подслуживаньями, не удивишь падением совести, — не питалась ничем видимым; он производил впечатление лишь увлеченного уроком педагога, урок спрашивающего, урок объясняющего; но и спрашивал, и объяснял он индивидуально; и — главное: индивидуально реагировал на поступки и проступки; никто не мог сказать, как отнесется «Лев» к тому или иному явлению нашей жизни.
Он был весьма неожиданен, но не субъективен; в его мгновенных реакциях на то или иное чувствовалась реакция на когда-то продуманное и узнанное об ученике, на которого он, видимо, не обращал внимания.
В очень ответственных достижениях и падениях он настигал нас неожиданною судьбою; — и его резолюции, хотя неожиданные, казались неоспоримыми.
В них-то и выявлялись необычайная его проницательность и умение подойти к душе воспитанника с братской помощью.
Не удивлялись видимой его несправедливости, ибо в ней изживала себя высшая справедливость; и когда ученик впадал в, казалось бы, непростительный грех, а «Лев», потомив его будто бы незамечанием греха и вызвав в нем процесс раскаяния, вдруг нападал со спины благородством «невменения в вину», не говорили, что «Лев» не справедлив, зная, что удар по душе благородством перевернет павшее сознание и останется в нем жить — в годах; когда этого кризиса сознания нельзя было произвести и он проницательно видел начало неисправимого «декаданса», то, придравшись к ничтожному поводу, он мог исключить воспитанника; и не роптали, не ставили вопроса:
«За что?»
В этом доверии к парадоксальной форме выявления отношений, в вариациях темы, всегда спрятанной в боковом кармане, и изживало себя ощущение:
«Поливанова — не проведешь видимостью: он видит — насквозь!»
Отсюда этот трепет страха: «гроза» гимназии был «грозой» очищающей, грозой весенней, ведущей к очищению атмосферы, или «грозой», ударяющей по прямому проводу, если она очистить уже не могла. И тогда бросалось короткое с выбросом бумаг в лицо:
«Вот-с ваши бумаги!»
И несчастный, багровый от неожиданного потрясения, вылетал из гимназии: навсегда.
В старших классах из действий этой индивидуальной, моральной фантазии высекался в нашей душе свет любви, благодарности и сердечного жара, с которым мы, бывшие поливановцы, встретившись друг с другом и узнав друг друга, тотчас же переводили разговор на «Льва», как это было со мной, уже в 1925 году, когда я, встретив артиста Лужского у Б. Пильняка, от него услышал:
— А вы поливановец?
— Да!
— Я тоже одно время учился у «Льва».
И разговор перешел на любимого, незабываемого учителя.
Я бы мог долго распространяться о Л. И. Поливанове; но, связанный временем, местом и темою, должен себя оборвать; скажу лишь: сложные и порой незадачливые годы гимназической жизни от первого и до последнего класса пронизаны, точно молнией, импульсом Льва Ивановича;51 идя за его гробом, я, взрослый юноша, самостоятельный «символист», показывающий «фигу» авторитетам своего времени, проливал горчайшие слезы и не старался их скрыть.
Мне казалось: во мне самом погасла светлейшая искра, меня вдохновлявшая.
2. Поливановская гимназия
Поливановская гимназия и Поливанов — были в одном отношении имманентны друг другу; в другом — трансцендентны; имманентны так точно, как рама, приятно обрамляющая картину, лежит в той же плоскости; и — трансцендентны: хотя и прекрасная рама, а все же не произведение Рафаэля.
Если казенные гимназии — топорное дубье, то гимназия Поливановская все ж — произведение художественное, продуманное со знанием дела и выполненное вполне честно; Поливанов же вкладывал душу в нее; но в нем не жил социальный организатор: лишь изумительный педагог и учитель, действующий от сердца к сердцу; и не во всех деталях гимназия воплощала стиль Поливанова; она была скорей местом встречи ученика с директором; и за это мы, окончившие гимназию, приносим ей горячую благодарность.
Кроме того: в девяностых годах она была лучшей московской гимназией; в ней отрицалась «казенщина»; состав преподавателей был довольно высок; преподаватели принадлежали к лучшему московскому, культурному кругу; не одною силою педагогических дарований их должно оценивать, а фактом, что человек, интересующийся культурою, в них доминировал над только «учителем»; были в учителях и жалкие остатки от «человека в футляре»; но «человек в футляре» — явление заурядное в те года; остатки футляров ютились в теневых углах, боясь Поливанова и педагогического совета в его целом, но где являлись преподаватели казенных гимназий, не могло не быть пыли, приносимой из «казенного учреждения» на форменных сюртуках; все ж: человечность, культурность подчеркивались во всем стиле преподавания: и подчеркивалась личность ученика; и трафарет сверху не так мертвил душу; трафарет же снизу, приносимый воспитанниками из родительских квартир, — давал себя знать.
Поливановская гимназия противополагалась казенным; противополагалась и Креймановской52, не говоря о Лицее;53 в Лицей попадали от нас немногие, прокисшие «сливки общества» (то есть именующие себя таковым), аристократы, снобы или тянущиеся за ними; Поливановская гимназия все ж была не для них; от Креймана попадали к нам лучшие элементы, не мирящиеся с креймановским составом, подчеркнуто буржуазным; пример — Брюсов;54 прочтите, какою тоской веет от его креймановских впечатлений; наоборот, появляются бодрые, здоровые ноты чисто гимназических интересов в гимназии Поливанова. Вот выписки из «Дневников» Брюсова за время окончания им гимназии Поливанова (VII и VIII классы): «Толковал Щербатову о дифференциальном исчислении» (11 апреля 1891 года). «Сначала заходил Станюкович. Вечером у меня Щербатов и Иноевс… Потом Никольский, И. А. Нюнин… Споры. Удавшийся литературный вечер» (12 апреля)55. «Пишу, пишу и пишу „Кантемира“» (Ноября 3). «Окончил „Кантемира“» (Ноября 5). «Начал драму „Любовь“» (Ноября 13); это выписки из «Дневников» за 1891 год;56 за 1892 год: «Читал… „Моцарта и Сальери“» (Март, 18); «Купил Оссиана и Нибелунгов. Вечер на „Гамлете“» (Март, 22); «Сегодня я писал „Юлия Цезаря“, изучал итальянский язык, разрабатывал „Помпея Великого“… Читал Грота и Паскаля, разбирал Козлова и отдыхал на любимом Спинозе. Надо работать! Надо что-нибудь сделать!» (Июль, 28); «Перевел пьесу Метерлинка „L'intruse“» (Сентябрь, 7)57.