— Пошел вон, скотина!
И миллионер, схватив шапку, молча исчезает.
Таких эпизодов не мало с ним было; однажды, нуждаясь в деньгах, он отказался вести дело лишь потому, что клиент его назвал голубчиком:
— Я вам — не «голубчик»!.. Берите бумаги… Клиент перепуганный кланялся.
— Нет, нет, — берите: я вам — не голубчик!
Выше среднего роста, скорее худой, с бледноватым, бессонным лицом, обрамленным узкою, русою бородою, с мягчайшею шапкою русых волос, с лбом покатым, сбегающим в монументальный, весьма перепудренный нос сизо-синий, с опущенными серыми, пронизывающими мимолетом глазами, в лицо не глядящими, все подмечающими, вовсе не франтоватый (от безукоризненности «стиля» костюма), он тихо входил, будто вкрадываясь; делалось напряженно, неловко от мысли, что от тысячи мелочей он способен прийти в ужас: при виде пылинки, при обонянии недостойного запаха (переутонченное обоняние); молчаливое явление его стесняло свободу; не видывал я такого тирана, как он; не случайно он в старости имитировал Грозного: родись Грозный в девятнадцатом веке, как знать, может быть, фурьеристом он стал бы: и родись Танеев в шестнадцатом веке, он стал бы как Грозный.
Его любимейший лозунг «нестесненья свободы» был самым ужасным стеснением; не верили, слыша диалог Танеева с сыном, Сергеем, рослым малым, воспитанным по системе Жан-Жака Руссо, в поддевке, в смазных сапогах:
— Потрудись, Сереженька, друг мой, — сходи ты туда-то…
— А ты сам пойди, — отгрызался сын. И Танеев покорно плакал:
— Слушаю, мой друг! И шел.
Но никто не верил дерзенью кротчайшего, трудолюбивейшего Сергея Владимировича; и никто не верил в «кроткого» Владимира Ивановича; дачники испытывали «нестесненье свобод» настоящим рабством; система декретов Танеева, передаваемых устно, определяла: что можно и чего нельзя в парке, на даче; нельзя трогать цветов, бросать окурки, от вида которых он падал в обморок; одной дачнице он предложил в три дня выехать после ее заявления, что в ее доме сыровато (не сыровато, а очень сыро):
— Нет, уж, пожалуйста, уезжайте, а то вы простудитесь.
Его едва вымолили не гнать; так он карал за неосторожное выражение (между нами — за правду); в другой раз он тоже отказал от дачи, вернув деньги:
— За что вы гоните меня?
— Вы не так обошлись с вашей прислугой.
В данном случае действовал он из принципа справедливости; но его принцип всегда протыкал, как меч, ударяющий из угла; грубый человек выпалит прямо в лицо; «кара» Танеева настигает нежданно, как государственная необходимость.
Одно время он запретил военным появление в парке; и не сдавал им дач на том основании, что они, убийцы, носят саблю и всегда могут кого-нибудь зарубить; а он охраняет благополучие дачников (вернее — пасет их жезлом железным); сам-то он верил, что не стесняет свободы; видя, как дети его висят кверх ногами с вершины березы, мать раз воскликнула:
— Ведь они оборвутся: что ж вы молчите?
— Я и сам боюсь, — нюхал розу он, — а что я могу сказать?
Но стесняясь словесными запретами, он нагонял ужас жестами нестесненья свобод в семье; в доме его не вылезали из страхов, ибо он мстил жестом поступка.
— Где же В. И.? — спросила раз мать. На что один из сынов ответил:
— Папе Елена не так штаны сложила; он и уехал в Москву.
Однажды за столом, рассмеявшись, он поднял глаза к потолку и увидел: над головою его качается паутинка; молча он встал и исчез: из Москвы, из Демьянова; жена сходила с ума; наконец — телеграмма… из-за границы: «Жив, здоров!»
— Думаю, что «дыба», им устраиваемая семье, превосходила «дыбу» Грозного, ибо была утонченно проведена сквозь Жан-Жака Руссо и Фурье; демонстрация Танеевым нестесненья свобод была пыткой для многих.
Таков этот критик быта; но «критик» иных сторон «бытика» был он замечательный; и едкость его сарказмов с детства пронзила меня.
8. Демьяново
Демьяново (под Клином) — родное место: здесь вырос я;84 оно находилось в трех верстах от Клина при шоссе, пересекавшем почти Шахматово; от Демьянова до Шахматова по шоссе верст семнадцать; мы с Блоком в детстве проводили лето почти рядом; и можно сказать: район шахматовский пересекал демьяновский район; так Блок знал и, кажется, бывал в Нагорном, где мы устраивали пикники; Нагорное — посредине между Шахматовым и Демьяновым; около Демьянова, в семи верстах, село фроловское, где живал Чайковский, изредка наведываясь к гостившему в Демьянове композитору Сергею Ивановичу; постоянно наезжала в Демьяново старуха Новикова, и появлялось шумное и экстравагантное семейство Кувшинниковых, не безызвестных в Москве.
Район Николаевской железной дороги, — сколькие из детей «рубежа», позднее встретившихся, проводили детство рядом: под Крюковым рос мой друг С. М. Соловьев;85 около Поворовки живал другой друг, А. С. Петровский; около Подсолнечной — Блок; около Клина — я. Кто мог сказать, что в один из периодов пути этих людей остро скрестятся; многие живали в этом районе: около Химок профессор Захарьин; около Шахматова Менделеев и т. д. Демьяново — родное место: место встречи с природой, впервые и на всю жизнь проговорившей с лугами, лесами, цветами, ветрами, садами; мы снимали дачу в Демьянове первые десять лет моей жизни; и природа, и культура парка располагали к Демьянову; и даже перевешивали неприятность несения «ига» Танеева; очень уж хороши там окрестности: белоствольные рощи, медовые луга; очень уж прекрасны огромные пруды, подковой окаймлявшие два парка (старый и новый); в новом поражал рост гигантских столетних лип, ширина расчищенных аллей, пруд, окаймленный венком розовых кустов, великолепный луг перед танеевским огромным домом; в старом парке, сбегающем к пруду-озеру, в котором поймали осетра с кольцом и датой эпохи Годунова, все было хмуро, запущено; и поднималась мшистая статуя; я не пушкиновед, но, кажется, мы с покойным М. И. Гершензоном установили появление Пушкина в Демьянове (проездом из Москвы в Петербург) по признаку: пруда, обсаженного розами. К парку примыкали старое кладбище и церковь; и, конечно, «привидение» традиционно бродило лунного ночью в аллеях; и его видели-де (к ужасу нянек, гувернанток и… профессора Льва Михаиловича Лопатина, там живавшего).
Демьяново славилось (до библиотеки и культуры лесных посевов) розами, оранжереями и монументальной крокетной аллеей, шире которой не видывал я; отсюда раздавалось щелканье крокетных молотков и спор тогдашних крокетистов: отца и семейства Феоктистовых; аллеи пересекал Танеев в своего рода «танеевке» (род рубахи, «толстовки» — решительно он встречался кое в чем с Львом Толстым), с ножницами и корзиной; он сам срезал розы и потом заносил той или иной дачнице, производя переполохи и быстрым оком ревизуя быт дачи.
В Демьяново попадали, главным образом, знакомые Танеева; шла очередь на дачи; их добивались, как награды.
Среди дачников старого, давнишнего состава мне помнится семейство Перфильевых, наших соседей; и помнится седой старик Перфильев, Сергей Степанович, про которого говорили, что он — прототип Стивы Облонского; очень помнится и брат его, бывший московский губернатор, одно время близкий Б. Н. Чичерину и семейству Толстых (даже, кажется, свойственник Толстого), кажется, Василий Степанович; и особенно помнятся две старушки Перфильевы (сестры, старые девы), одно время возлюбившие меня.
Центром был — танеевский дом, где в огромной старинной зале, странно расположенной (ниже уровня первого этажа), стояла красная сафьяновая мебель и где по вечерам собиралось «избранное общество» выслушать приговор Танеева о «рубке голов» и в который раз удивиться и ужаснуться. — «Смазные сапоги и ананасное мороженое», — язвила одна из дачниц, характеризуя стиль этого дома; смазные сапоги — дети Танеева и весь круг молодежи, сгруппированный вокруг них; как кто приедет и захочет войти в контакт с этой молодежью, глядишь — красная рубаха, картуз, поддевка на одно плечо, непременные подсолнухи в кармане; красовались выраженьями: