Меж двух взвешиваний (данной крупинки и найденной после выпариванья) — скучнейшая, простая реакция, но ужасавшая медленностью разведения вод и выпариваний.
Я нервил, недовешивая иль перевешивая; и Дорошевский меня прогонял; совершенно отчаявшись, я убегал в чайную: и писал в уголочке «Возврат» (на бумажных клочках).
Незаметно прошло полугодие.
И — пресс зачета: зачет — обязателен; ведь незачет здесь есть двойка, отмеченная в формуляре; осталась неделя; уже разъезжались; лаборатория пустовала: я являлся к «весам» в половине девятого, а уходил — в семь — в восьмом; электричество сияло в пустынях сплошных: Дорошевский да я, да служитель скучающий, зло озирающий; и — никого; лишь уйди Дорошевский, — меня бы служитель сию же минуту да в шею: в часы неположенные занимался; никто ж — ничего, потому что сидел Дорошевский со мною: сообразивши, что я догоняю пропущенный срок, с деликатною мягкостью он пересиживал в лаборатории, но не давал мне понять, что держу его я: будто сам занимается; все выходил из своих помещений; печально поглядывал и печально посвистывал; под его контролем я сдал весовой анализ; и дней в пять промахал по объемному (за задачей задача).
Нет, Дорошевский нисколько мне не ослабил работы; себя он наказывал пересиживанием всех сроков со мною.
С пяти появлялся из комнаты, где он тишел, с молчаливым сочувствием перемогая мои попыхи, понимая, что девятичасовая работа над взвешиваньем и цежением капелек из титровальных приборов — досадная штука; и все же: задач не убавил; когда цикл их кончился, — спрашивал строго в объеме предмета; поставил зачет. Мы расстались прекрасно.
Среди химиков, с которыми приходилося дело иметь, отмечу Наумова, лаборанта Зелинского, ведшего работы по качественному анализу: небольшого росточку и с носом, оканчивающимся утолщеньем (от внюхов, — быть может?); принюхивался он к десяткам пробирок; его теребили:
— Сергей Николаевич!
— Не могу понять, — посмотрите!
— Как будто бы барий!
— Ее я разрушил и выпарил, а — посмотрите-ка!
К носу Наумова — десять пробирок всегда подымались, куда б ни пришел; он, премаленький, все-то покачивал укоризненно лысинкой, да очками поблескивал, внюхиваясь в сто пробирок. Взболтнет, и приложит к ноздре; и замрет, как собака, разрывшая норку кротиную.
— Батенька, эка вы! — и, поглядев иронически, мимо пройдет без ответа к пробирке другой; проболтнет, и приложит к ноздре.
— Что ж, — не доосадили?
И — к новой: болтнет, и принюхает.
— Пахнет-то чем?.. Четвертая группа: под сероводород ее!
Всех сто студентов за день обойдет: сто пробирок отнюхает; нос-то и пухнет; он все решал нюхом; не менее четырех тысяч задач проходили чрез его руки за сезон; каждую он сам составит, отметит, даст, примет; в процессе решения вынюхает; как укладывался хаос нюхов в носу его — не понимаю; не суетился, похаживал с полуироническим неблагодушием: с явным оттеночком злости веселой, размешанной с философическим, даже циническим скептицизмом; над малою темной бородочкой лишь припухало раздутие носа; производил впечатленье не то собутыльника, не то сурового скептика нашего «нюха», с иронией обучающего не тому, что написано в книге; написано: «То-то прилить». Приливали: осадка же — не было; жаловались: тут в Наумове радость дьявольская зажигалась:
— Так, батенька, — зубы гнилые показывал, взбадываясь носовым утолщением с иронией просто космической; и, с наслажденьем поднюхав, шел к банке; и черт знает что делал он, нарушая все правила:
— Так вы и делайте!
Только потом открывал с издевательским просто приплясом:
— Эк вы: что же в чистой воде не откроете бария разве? Да что угодно откроется: барий и кальций, и калий, и натрий; нет, вы научитеся отличать растворенное, данное, от просто почвенных примесей… химик!
И сделавши нам «длинный нос», шел довольный: принюхаться к следующему приставале.
И нас осеняло:
«Учебник учебником; соображение ж остается!»
Он с дьявольской радостью соображению обучал, нам подрявкивая:
— А вы всыпьте-ка втрое больше указанной порции: с кислотцой проболтните!
Учебник об этом — молчал!
Казалось: Сергей Николаевич действовал нюхом — не правилом вовсе; его глазомер и рука удивительны были (и вешать не надо!).
Сразивши студента вполне небреженьем к учебнику, он, полотенце закинув, бодаяся носом и зубы гнилые показывая, едко критиковал: горе-химика, «суба», порядки; и выходил к запевалам «дубинушки», оглашающей лабораторию к вечеру (когда «субы» исчезнут), — подтягивать басом.
Порою он крупно ругался с тем, с этим: но — по-товарищески; еще чаще он иронизировал — над студентом, учебником, миром; теории к черту слал: практик!
Товарищ его, тихий Зернов, вводивший в суть правую сторону качественной лаборатории (С. Н. по левой ходил) — был иной: белокурый, угрюмый, премаленький: перебежав, точно суслик, столы, исчезал, как в нору: в свой подвал, где работал Петровский; казалося: мышка летучая, светобоязнью страдающая, шныряющая ночами меж столиками, а днями сидящая в черном подвальном углу.
Лаборатория: тень пренелепого, длинного очень, угрюмого Чичибабина, пересекающая дорогу, тень — скольких, которых дать абрис нет времени.
Лаборатория — штаб естественного отделения физико-математического факультета, разбросанного на больших пространствах; аудитории, где слушали лекции математики и филологи, — и в них мы толкались: Мензбир читал тут, Голенкин читал, читал Лейст; здание Гистологического института, где мы встречалися с медиками; здание Анатомического театра; боковой, большой корпус, с Никитской — Зоологический музей; Геологический, Минералогический кабинеты — все это разбрасывалось в пространствах Никитской еще, Моховой; дальше выходы к Лейсту (Метеорологическая обсерватория, в районе Пресни), в Ботанический сад (Мещанская), в Антропологический кабинет (здание Исторического музея), залы коллекций в Политехническом (тут мелькал Зограф); район передвижений — огромен; перебегали от здания к зданию; посетитель всех лекций добегаться мог бы до высунутого языка: зигзагами с Мещанской в Гистологический; и — обратно; и некоторые — писали; иные закупоривались в одном помещении, отрицая все прочие.
Нужен был орган связи; таким и являлася лаборатория и у студентов, и у педелей (особая канцелярия, — как раз против чайной).
Чайная — место споров, забегов и передыхов: осаживается раствор, свободен час, — сиди в чайной: за пятым стаканом и за шестою ватрушкой; мы «органики», потом выделили место чая — на плоскую крышу.
Среди работающих «органиков» помню: Кравеца, Мозера (ныне профессора), С. Л. Иванова (тоже профессора), Погожева, Чиликина, образованного Печковского (переводчика), Аршинова, Иогихеса, Петровского; на четвертом курсе выделился кружок плоской крыши, куда вылезали (Погожев, Петровский, Печковский, Иванов, Аршинов и я) и куда приходили к нам Янчин с Владимировым, где вопросы искусства решались, откуда я шел на журфиксы к Бальмонту (перед окончанием университета), где неугомонный проказник, С. Л. Иванов, выделывал штуки, — лицом, интонацией, высказывая пресерьезно ужасные дичи; я здесь же устраивал цирк и показывал, как возможно над бездной ходить по перилам, имея на голове стакан чаю, иль прыгая на одной ноге чрез поставленный на перила сосуд; весна, молодость, просто избытки сил нудили лазить по перпендикуляру стены, зацепляясь за выступы: кто выше взлезет? Чай пили в химических стаканах (для осажденья), помешивая стеклянными палочками; и он длился часами под тарараканье весенних пролеток; в окне же торчало лицо лаборанта, не понимающего, что за крик поднимает компания озорников, с крыши бросавших вовсе не химические лозунги: лозунги символизма; кривилось порою лицо, но не трогало; тронь четвертокурсников, еще «органиков» (кстати сказать, имеющих в числе сокомпанионов будущих профессоров)? Иные — занелюбили нас: непонятный тон, очень «декадентские» сентенции; я, например, сидя на глиняном мощном сосуде, начинал рисовать субъективнейшие импрессии окислов азота, рыжебородых и рыжекудрых, иль речь заводил о «кентаврах», или изыскивал химию изменения звукового корня: во Франции — такое-то изменение звука; а в Бельгии — эдакое: «не любо — не слушай, а врать не мешай!» Лаборанты и ассистенты Зелинского, присутствуя при вылете на крышу компании (в ней и «органики» дельные), — «врать не мешали», косясь; думается, — палки, подкладываемые в мою работу, относилися к этому заведенному стилю.