— Мне казалось, я все ясно объяснил.
— Вы не с того начали.
Когда я говорил это, в моей памяти возникли прелестные женские ягодицы в спальне Хокена. Что ж, у Хокена начало более удачное, чем бы это ни завершилось.
Когда он принес мне утром чай, то был по-кошачьи ласков. Я спросил, какая погода, а он спросил, как мне спалось и было ли удобно на новом месте?
— Очень удобно! Правда, боюсь, я помешал вам.
— Мне, сэр?
И он повернул ко мне лицо, на котором было написано крайнее изумление.
Но я не отвел взгляд.
— Вас зовут Джо? — спросил я.
— Да, сэр.
— И меня тоже. Я не видел ее лица, так что не беспокойтесь. Полагаю, вам было тесновато на вашем узком ложе!
— Да, сэр! — Его лицо озарилось поразительно бесстыдной улыбкой, и он понизил голос. — Это лучшая кровать в доме, — сказал он и с нежностью прикоснулся к моей кровати.
— Неужели вы перепробовали все?
С выражением возмущения и ужаса он ответил:
— Нет, сэр, конечно же, нет!
В тот же день Родон уехал в Лондон, а оттуда в Тунис, и Хокену пришлось его сопровождать. Крыша дома Родона выглядит такой же, как всегда.
Драммонды тоже уехали — неведомо куда, оставив множество неоплаченных счетов у недовольных торговцев.
Мать и дочь
У Вирджинии Бодуин была хорошая работа: она заведовала департаментом в государственном учреждении, занимала важный пост и зарабатывала, если быть по-бальзаковски точным, семьсот пятьдесят фунтов стерлингов в год. Это не так-то мало. У Рейчел Бодуин, ее матери, имелось примерно шестьсот фунтов в год, на которые она жила в европейских столицах — с тех пор как вычеркнула из своей жизни мужа, которым никогда особенно не дорожила.
И вот, после нескольких лет разлуки и «свободы» мать и дочь надумали поселиться вместе. Со временем у них установились отношения, более похожие на отношения супружеской пары, чем матери и дочери. Однако отличное знание друг друга не исключало некоторую «нервозность» в общении. То они жили вместе, то разъезжались. Вирджинии уже исполнилось тридцать лет, и было непохоже, что она когда-нибудь выйдет замуж. Четыре года она прожила под одной крышей с Генри Лаббоком, довольно испорченным молодым человеком, но тонко чувствовавшим музыку. Потом Генри бросил ее, по двум причинам. Он терпеть не мог ее мать. И ее мать не выносила его. Ну, а если миссис Бодуин кого-то не выносила, она начинала ужасно давить на этого человека. Генри очень переживал, чувствуя, как теща упорно выживает его, и беспомощная Вирджиния, якобы блюдя преданность семье, поддерживает мать. На самом деле Вирджинии совсем не хотелось избавляться от Генри. Но когда мать принималась за нее, она не могла сопротивляться. В общем, миссис Бодуин имела власть над дочерью, странную женскую власть, у которой нет ничего общего с отцовской властью. У матери был особый утонченный женский способ давления, так что когда Рейчел сказала: «Уничтожим его!» — Вирджиния с веселым азартом бросилась в атаку. Генри быстро понял, что его выживают. Вирджинию он называл Винни, к большому неудовольствию миссис Бодуин, которая всегда поправляла его: «Моя дочь Вирджиния…»
Вторая причина заключалась в том, опять же по Бальзаку, что у Вирджинии не было ни одного су, если иметь в виду капиталы. Да и у Генри были какие-то жалкие двести пятьдесят фунтов. В свои двадцать четыре года Вирджиния зарабатывала четыреста пятьдесят фунтов. Она зарабатывала их. А Генри своей драгоценной музыкой зарабатывал всего около двадцати фунтов per annum[71]. И понимал, что на большее ему рассчитывать не приходится. Поэтому даже речи не могло быть о женитьбе на женщине, которая не в состоянии его содержать. Винни, правда, предстояло унаследовать деньги своей матери. Однако у миссис Бодуин здоровье и мускулы Сфинкса. Впереди у нее вечность и вечный поиск жертвы, которую можно помучить. Два года Генри и Винни жили вместе, и Винни считала, что они женаты, хотя они обошлись без общепринятой церемонии. Но за спиной Винни постоянно маячила ее мать, даже когда находилась в Париже или Биаррице и общаться с ней можно было лишь при помощи писем. Винни, естественно, не замечала, как на ее проказливом лице появлялась легкая усмешка, когда ее мать, пусть даже в письме, расправляла юбки и преспокойно усаживалась на своего конька. Не замечала она и того, что в мыслях непременно присоединялась к ней; противостоять матери она могла так же, как прилив — луне. Вирджинии в голову не приходило, что Генри что-то замечает, и его мужская гордость может быть смертельно уязвлена. Женщины частенько гипнотизируют друг друга, и, в состоянии транса, нежно сворачивают шею мужчине, которого как будто любят всей душой. Да еще его же называют строптивцем, если ему это не нравится. Говорят, будто он отрекается от истинной любви. Но ведь они под гипнозом. Женщины гипнотизируют друг друга, даже не подозревая об этом.
В конце концов Генри сдался. Он понял, что от него скоро и мокрого места не останется благодаря стараниям двух женщин, старой ведьмы с мускулами, как у Сфинкса, и молодой заколдованной ведьмы, щедрой, таинственной, слабой, которая балует его, но при этом сосет из него соки.
Рейчел писала из Парижа: «Дорогая Вирджиния, мне неожиданно улыбнулась удача в делах, и я хочу поделиться ею с тобой. Вкладываю в конверт чек на двадцать фунтов. Не сомневаюсь, что он понадобится тебе, так как скоро весна и Генри надо купить костюм, чтобы он выглядел прилично на солнышке. Не хочу, чтобы моя дочь показывалась на люди с мужчиной, похожим на уличного музыканта, только, пожалуйста, заплати сама портному, а не то тебе, не дай бог, придется платить дважды». Генри получал свой костюм, который казался ему туникой Несса, убивающей его таинственным ядом, как Геракла.
Итак, он сдался. Нет, не сбежал, не удрал, не проложил себе путь мечом. Он как будто растворился в воздухе, постепенно отдаляясь от Винни, в течение года или даже больше того. Ведь он обожал Винни и не мог жить без нее, к тому же ему было ее жаль. Но в конце концов ему стало трудно представлять ее без матери. Его Винни была молодой, слабой, расточительной ведьмой, сообщницей матери, старой ведьмы с острыми когтями.
Генри заводил знакомства, укреплял позиции в другом месте и постепенно обретал свободу. Он спас свою жизнь, однако потратил впустую, как ему казалось, добрую часть молодости и сил. Его стало разносить вширь, он толстел и понемногу делался все менее интересным. А ведь когда-то он был красив, поразительно красив.
Потеряв его, обе ведьмы истошно вопили. Бедняжка Вирджиния едва не сошла с ума и не знала, как ей жить дальше. Но получила отповедь от матери. Миссис Бодуин переполняли ярость и презрение к дочери, ведь та позволила сидевшей на крючке рыбе выскользнуть из рук! Ее дочь позволила провести себя — и кому! «Не понимаю, неужели мою дочь соблазнило и бросило такое ничтожество, как Генри Лаббок? — писала она. — Если же это случилось, значит, кто-то допустил ошибку…»
Дочь и мать отдалились друг от друга, и так продолжалось пять лет. Однако колдовские узы не ослабевали. В мыслях миссис Бодуин всегда была рядом с дочерью, и Вирджиния всегда ощущала присутствие матери, где бы та ни была. Они переписывались, время от времени встречались, но жили порознь.
Но поскольку колдовские узы никуда не девались, то в конце концов чары сработали. Обе понемногу оттаивали. Миссис Бодуин приехала в Лондон. Она поселилась в том же тихом отеле, где ее дочь последние три года занимала две комнаты. И теперь они задумались об общем жилье.
Вирджинии уже перевалило за тридцать. Она все еще оставалась худенькой, странной, таинственной, с легким пикантным косоглазием, все так же странно, криво улыбалась, и ее тягучий глубокий голос ласкал мужчину, словно она гладила его нежными пальчиками. Копна вьющихся, немного встрепанных волос пока еще не требовала искусственных ухищрений. Одевалась Вирджиния с элегантностью, данной ей от природы, правда, не всегда безукоризненно опрятно. В дорогих и совершенно новых чулках могла появиться дырка. Придя к чаю, она могла снять туфли в гостиной и сидеть в одних чулках. Правда, ножки у нее были изящные; она вообще была изящной. Вот так. И дело не в кокетстве и не в тщеславии. Просто отправившись к хорошему сапожнику и заплатив пять гиней за пару сшитых по ноге, простых кожаных туфель, она обнаруживала, пройдя в них с полмили, что больше не может сделать ни шагу, и скидывала их, даже если для этого приходилось садиться на край тротуара. Ее преследовал рок. Будто она не барышня, а гамен[72], что мешало ей чувствовать себя удобно в красивой дорогой обуви. Обычно Вирджиния донашивала старые туфли матери. «Я всю жизнь хожу в старых туфлях мамы, — признавалась Вирджиния со своей странноватой кривой усмешкой. Она была на редкость элегантной и при этом неряшливой. Но в этом и состояло ее очарование. — Если мама умрет, иссякнет источник обуви, и мне придется обзавестись инвалидным креслом».