Постепенно новости истощились, хотя ему казалось, что им конца не будет. Все это время Мюриэл ходила туда-сюда, накрывая на стол и торопливо заглядывая иногда через бесплодный сад слов в окошки его души. Однако окошки были закрыты, Мершам даже смотрел в другую сторону. Братья Мюриэл разделись до пояса и, встав коленями на коврик перед печкой, начали мыться в большом жестяном тазу, подставляя спины сначала под губку, которой их терла мать, а потом под полотенце. Вытираясь, они поднялись с колен. На великолепных телах вспыхивали розовые блики, вздувались и опадали мускулы на тяжелых руках. Казалось, им самим нравилось, как огонь играет на их коже. Младший, Бенджамин, наклонился к печке, откинув назад голову и оскалив зубы в чувственной усмешке. Мершам наблюдал за братьями, как незадолго до этого наблюдал за чибисами и заходящим солнцем.
Когда они усаживались за накрытый стол, в комнате стоял туман от пара, поднимавшегося от горячей еды. Из коровника пришли отец Мюриэл и ее старший брат: все семейство было в сборе. Беседа шла неровно: всего пара добродушно-насмешливых фраз Мершама да несколько вымученных вопросов о политике, заданных отцом. Усиливалось неодолимое ощущение разлада между собравшимися за столом. Более чувствительный Мершам старался быть особенно внимательным к собеседникам и тщательно следил за своими манерами. Говорил он на правильном английском языке с южным акцентом, совершенно не так, как громкоголосые хозяева. А его благоприобретенное умение вести себя за столом еще больше подчеркивало их деревенскую неуклюжесть. Братья застеснялись, притихли и стали с трудом подбирать слова. Ели они торопливо, забрасывая в рот пищу, словно орудовали лопатой. Старший брат бесцеремонно залез ручищей в тарелку, на которой лежали куски хлеба с маслом. Мершам делал вид, будто ничего не замечает. Все время он поддерживал настоящую светскую беседу, которую они со своим воспитанием были не в силах оценить. Ему стало ясно, хотя он даже не пытался это сформулировать… просто он чувствовал, как безвозвратно отдалился от своих друзей, несмотря на никуда не девавшуюся любовь к ним. Положение, в которое он попал, было нелепым, но это лишь прибавляло яркости и остроумия его речам. Внимательно следившей за ним и все понимавшей Мюриэл было не по себе. Она сидела, опустив голову, и почти не прикасалась к еде. Иногда девушка, не выпуская из руки нож, хотя, как и все в семье, плохо умела им пользоваться, все же поднимала голову и задавала ничего не значащий вопрос. Мершам неизменно отвечал ей, но ни разу ее трогательная серьезность не пробила броню легкой иронии, в которую он заковал себя. Тем не менее, ему было очевидно, что раздражение, каким сопровождался каждый его ответ, вызвано ее властью над ним. Она же каждый раз вновь торопливо прятала лицо.
За чаем засиживаться не стали, не то что в прежние времена. Мужчины поднялись и, проговорив что-то вроде: «Вот и ладно!» — отправились по своим фермерским делам. Один из младших братьев растянулся на диване, собираясь поспать, другой закурил сигарету и, упершись локтями в колени, засмотрелся на огонь. У них не было принято носить дома пиджаки, и крепкие голые шеи, а также завернутые рукава рубашек раздражали гостя, поскольку еще сильнее подчеркивали, что он больше тут не свой. Мужчины входили с громким топотом, потом выходили к паровому котлу. В кухне было много суеты, проверяли, как идет горячая вода, как работает тяга. Казалось, что кухня — отдельное от дома помещение. Забившись в угол, Мершам делал вид, будто читает «Дейли Ньюс». На него никто не обращал внимания, словно он был залетевшим в хлев филином.
— Иди в гостиную, Сирил! Что тут сидеть? Там удобнее, — сказала Мюриэл, подойдя к нему и то ли упрекая, то ли увещевая, то ли браня…
Уж от нее-то не укрылось, до чего ему не по себе из-за болезненного разлада со всеми ними. Не говоря ни слова, Мершам встал и вышел из кухни.
III
Гостиная представляла собой длинную комнату с низким потолком и красными стенами. С балки на потолке свисал пучок омелы, а усыпанные ягодами ветки остролиста обрамляли картины — сверкающие позолотой рамочки акварелек, которые он ненавидел всей душой, потому что подростком сам нарисовал их, а ничто не вызывает такой ненависти, как оставленная в прошлом часть себя. Он упал в обитое гобеленовой тканью кресло, которое прежде называли креслом Графини, и подумал о том, какие перемены в нем могла увидеть эта комната. Вон там, возле очага, они молотили колосья юношеского опыта, постепенно отшелушивая мякину чувствительности и ложной романтики, в которой прятались зерна настоящей жизни. В невероятно давнем прошлом остались «Джейн Эйр» и Джордж Элиот. Они были началом. Он улыбнулся, мысленно вычерчивая график, откладывая величины на оси координат в виде Карлейля и Рескина, Шопенгауэра и Дарвина, Хаксли, Омара Хайяма, русских писателей, Ибсена и Бальзака; потом Ги де Мопассана и «Мадам Бовари». Они расстались на середине «Мадам Бовари». С тех пор появились лишь Ницше и Уильям Джеймс. Не так уж плохо мы поработали, подумал Мершам, в те годы, о которых теперь он был склонен вспоминать с некоторым презрением из-за чрезмерного усердия и смертельно скучной серьезности, с какими они занимались всем, за что брались. Ему хотелось, чтобы Мюриэл села рядом и они поговорили о прежних временах. Перейдя на другую сторону камина, он улегся в большое, набитое конским волосом кресло, которое кололо ему затылок. Оглядевшись, он заметил мягкие зеленые подушки, вечно пахнувшие потом, и сунул их под голову.
Шла первая неделя после Рождества. Наверное, для него они все еще держали в доме ветки остролиста и омелы. Две его фотографии занимали почетное место на каминной полке; однако между ними появился какой-то чужак. Интересно, кто бы это мог быть; пожалуй, на вид ничего, разве что смахивает на клоуна рядом с ослепительными утонченными фотографиями его самого. И вдруг он вспомнил, что Мюриэл со всем семейством покидала ферму на Благовещенье. Тотчас, словно на прощанье, он стал вызывать в памяти старые времена, когда они играли и буйно веселились, плясали, разыгрывали шарады, в общем, ни в чем не знали преград. Он сказал себе, что это было лучшее время в его жизни, время неосознанной экстатической радости, и, приняв это к сведению, криво усмехнулся. Как раз в эту минуту в комнату вошла Мюриэл.
Вошла, словно не зная, стоит ли это делать. Увидев, что он в любимой позе полулежит в кресле, она тихонько прикрыла дверь. Потом посидела несколько мгновений, упершись локтями в колени и подбородком в ладони. И все время покусывала мизинец, который в конце концов с легким причмокиванием вытащила изо рта, упорно не отрывая взгляд от открытого пламени. Ей хотелось, чтобы Мершам заговорил первым, но она знала, что этого не будет. Тем временем Мюриэл старалась понять, что он ощущает. Пыталась успокоить себя на его счет после стольких месяцев разлуки. Но не смела посмотреть ему в глаза. Подобно всем вдумчивым, чересчур серьезным людям, она не умела хитрить и чувствовала себя беззащитной, когда ее отвергали, тем более с презрением.
— Почему ты не сообщил о приезде? — не выдержав затянувшейся паузы, спросила она.
— Мне захотелось вернуться в наши тогдашние вечера.
— А! — произнесла она с горькой безнадежностью. Мюриэл была страшной пессимисткой. С ней часто обращались жестоко и ни за что ни про что забывали о священной для нее дружбе.
Он рассмеялся и ласково посмотрел на нее.
— Ну, если бы я подумал, то знал бы, чего тут ждать. Сам виноват.
— Нет, — все еще с горечью проговорила она, — ты не виноват. Это мы виноваты. Ты внушил нам определенные чувства, а потом сбежал, и нам пришлось о них забыть, поэтому теперь ты — гость, с которым мы никогда прежде не были знакомы.
— Правильно, — с готовностью согласился он. — Ну что ж, ничего не подделаешь! У тебя-то что нового?
Мюриэл повернулась и посмотрела ему прямо в глаза. Она была очень красивой, крепко сбитой, краснощекой, и он с улыбкой поглядел в большие, карие, серьезные глаза.