Все в нем противилось этой мысли. Если так, то почему, прожив столько лет, он никогда не чувствовал себя лишним? Как же раньше-то? Почему было спокойствие? Да потому, что не думал, некогда было. Жил и жил, как живется. А жилось разве плохо? С Марией, с друзьями, с морем. Весь мир объездил, по Японии, по Мадагаскару бродил. А Маша ждала и встречала. Жить бы да жить. Нет ее, и все кончилось, и жить не для чего. Где его друзья-приятели, в каких морях-океанах бороздят просторы? Разлетелись, разошлись по всему свету. Где его пароход? Правда, где пароход-то? Думал, жить без него не сможет, плакал, когда уходил. Всю жизнь он работал для Маши, для семьи и так, вообще, для лучшего будущего, для тех, кто после него придет, чтобы они уже с нового старта могли вперед шагать. Был ведь какой-то смысл. А знал он его? Нет, не знал. Но, наверное, без знания чувствовал. Теперь вот и пароход уплыл.
…А Маши нет и никогда не будет.
В этот день он тщетно ждал Андреевну. На кладбище она так и не пришла. Могилка оседала от времени и дождей. Земля стала плотная, неузнаваемая. Опустившись на колени, он приник к ней всем телом, прижался щекой. Холод могильной тишины обжег ему лицо.
Андреевна впала в жестокий запой. Его деньги, которыми она вольно пользовалась, предоставили ей такую возможность.
Сад ее осыпался. Стойкий запах гнилых фруктов доносил оттуда ветерок. По огороду бродили куры, расклевывая коричневые огурцы. Скулил некормленый Чук, гремя цепью, кидался на кур. Корова второй день оглашала деревню надрывным воем от нестерпимой боли, распиравшей ее вымя.
Деревенские женщины при встрече с ним горестно качали головами, из глаз их сочилась жалость. Петрович уж и не знал, кого они жалеют, его ли, Андреевну или корову.
Наверное, все же корову, которая постоянно своим ревом напоминала о себе.
Петрович уже различал соседок, вступал с ними в разговор.
— Пьюша беспутная! Сад не прибран, корова не доена. Видано ли дело! — пеняла соседку рыжая, крупная, как гренадер, Анна-милиционерша.
Она поделилась с Петровичем деревенскими новостями, по-свойски, почти родственно включая его в узкий круг своих, принимая его соседство как родство. Петрович и про урожай узнал, и про рыночные цены, и про мануфактуру, которую завезли в сельпо, — для соседки все это важные вопросы были.
— Теперь-то что! Хорошо живем, грех бога гневить. И хлеб есть и крупа, а остальное-то — была бы куделька, а пряслица сделаем.
Анна замолкала, прислушиваясь, и, когда донеслось до них горестное коровье мычание, покачала головой:
— Что ж это деется на белом свете! Тако ревит, тако стонет сердешная. Сгорит молоко-то.
— Может, вам самой корову выдоить? — посоветовал Петрович.
— Оно бы и очень можно, да никак нельзя, — ответила Анна.
— Почему нельзя? — удивился Петрович.
— Да как же! — в свою очередь, удивилась Анна. — Корова-то чужая. Чужое добро страхом огорожено.
— Вы же не резать ее будете — спасать. Пропадет ведь скотина!
— И, точно пропадет. А така ладна была боденушка! И не стара еще, о трех телятах.
— Так что же вы?
— О чем говоришь, мил человек? — отстранилась от него Анна. — Не сговорено, не договорено, а мы в чужой хлев — нате вам! Так у нас не делается. Ежели бы упредила, попросила кого — нам не в труд. А так — ее воля. Хоть и дурная она, а сама себе хозяйка, и нам ее воле перечить не пристало. Ты с добротой своей, Пятрович, не лезь! Доброта, она, как соль: переложишь — рот дерет.
— Не то ты, Анна, говоришь, — обиделся Петрович.
— Ладно, не серчай, — сказала она миролюбиво. — А вот чего, слушай-ка, что скажу. — Она поманила Петровича поближе, словно их мог кто-то подслушать: — Ежели мой придет, будет в долг просить — откажь. Говорю, как на духу: не отдаст. А я не ответчица.
— Муж твой? — уточнил Петрович.
— Ага, мой, Егорка, — подтвердила Анна, неожиданно осветив улыбкой лицо.
Муж ее не заставил себя долго ждать, пришел в тот же вечер — маленький шустрый мужичонка в рубахе навыпуск. Принес корзину антоновки и представился не без достоинства.
— Муж милиционерши, Егорий.
— Милиционер, стало быть? — осведомился Петрович.
— Не-а, муж. Она милиционерша, потому как командир.
Петрович и его хотел спросить, как корове помочь, но разговор у них получился какой-то странный.
Мужик водрузил на стол корзину и, лукаво поглядывая на Петровича, произнес:
— Во, принес. А ты мне дай голубой леседи. Мне для улья.
— Что за леседь? — удивился Петрович. — Нету у меня никакой леседи, ни розовой, ни голубой.
— А чо, и розова быват? Давай розову. Пчела, она, вишь, цвет различат. Така, холера, ушлая.
— Нету никакой. Я и не знаю, что это такое, какая леседь?
Егор понял, что Петрович темнит, и спросил, хитро прищурившись:
— Ежели б, к примеру, ты не знал, то как бы ты держал удебку?
— Да я и не держал ее никогда, удебку эту, — отмахнулся Петрович.
Егор понимающе улыбнулся, поглядел на корзину и, что-то сообразив, сказал:
— Дерболайки дам. Хорошая уродилась, сладкая.
— Слива, что ли? — спросил Петрович.
— Дерболайка сливой не быват. Дерболайка — груша, которая у меня за гумном роснет, — наставительно произнес Егор.
— Не надо мне, зачем? — отказался Петрович.
— Так понятно, — протянул Егор, будто и не ожидал легкой победы. — А ведь ты мне ее все одно — дашь!
Не торопясь, он вытащил из кармана зеленую бутылку, заткнутую бумажной пробкой.
— Этого — видал! — И выдержал паузу, наслаждаясь впечатлением. — Спробуй! Такого ты и в заграницах своих не пил. Давай посуду!
— Спасибо, не буду, — отказался Петрович.
— То есть как?! Ты чего жмакаешь-то? Я ить угощаю! — изумился Егор.
— Нет, — сказал Петрович.
— Ты чего, може, больной? — засомневался мужик. — Иль запойный?
— Здоровый.
— Значит, не русский.
Петрович пожал плечами, промолчал.
— Здря, — убежденно сказал Егор. — Я к тебе по-людски, а ты обижаешь. Здря.
Он засунул бутылку в карман, подхватил свою корзину и, не попрощавшись, вышел.
Петрович так и не успел с ним про корову-то поговорить.
Рев ее теперь звучал надсаженно, хрипло, словно рашпилем скреб. «Хоть бы отдохнула, помолчала чуток», — подумал Петрович. Но она, словно запрограммированная радиостанция, подавала сигналы через определенные промежутки времени. Ей уже не хватало силы на одной высоте вынести весь звук, голос падал толчками, будто по ступенькам спускался.
«Пропадет, ох, пропадет! — думал Петрович. — Что же делать?»
К соседкам он заходить постеснялся, пошел к родничку, из которого вся деревня брала воду, — там решил дождаться женщин. Сел на камешек, подперевшись, сидел, слушал, как журчит, льется звонкая струя.
Родничок совсем слабый был, откуда-то рядом из топкой болотники появлялся и, уложенный в трубу, вытекал гладким клинышком. Бывало, чуть сдвинется труба — и не найти его: весь в землю уходит. Едва ли не каждую неделю приходилось его подновлять. Но вода в нем была на редкость вкусная, случалось, и из других деревень к родничку приходили.
Ниже родничка каким-то чудом уцелели до осени незабудки…
Женщины подходили, узнавали его, заговаривали, но о корове и слышать не хотели: «Рази можно? Корова-то чужая».
Их тупое, спокойное упрямство выводило Петровича из себя.
— Помирает ведь скотина. Как вы можете! — возмущался он.
— Авось не помрет, — отвечала Клава-надомница и, удивляясь, видимо, его настырности, повысила голос: — Чо ты, Пятрович, как не русский! Коль нельзя — так и нельзя. Тут и весь сказ.
— Сами вы не русские. Жалости в вас ни на грош! — в сердцах выговорил Петрович.
— Почто не русские? — удивилась Клава. — Мы самые русские и есть. До нас даже Мамай не дошел.
— Что-что? — изумился Петрович.
— А ня знаю, — оправдалась Клавдия. — Старые люди говорили.
— Да где вы живете? При чем здесь Мамай? Это когда было-то?