Корова давно, видно, лежала. Ноги ее соскальзывали. Она сучила ими вхолостую, сдирая почву, пока не сделала себе упора. Петрович помогал ей, тянул изо всех сил, и она наконец оторвалась от земли. Поднялась и, привыкая, стояла, покачивая головой, широко расставив задние ноги, чтобы не задевать вымя.
— Боденушка, — повторил он ласковое слово. — Стой спокойно. Сейчас тебе полегчает.
Он перевернул ведро, обтер о штаны руки и приступил. Он видел издали, как это делается: сидит аккуратная доярка, тянет за соски, и струя с веселым звоном бьет в днище.
Час прошел, когда он, измученный, грязный, с неразжимающимися пальцами, распрямил затекшую поясницу. На лбу его, словно глаз циклопа, светилась большая шишка.
— Ну вот, а говорили, не дастся. Еще как далась. Выдоилась за милую душу, — ворковал себе под нос счастливый Петрович.
Тыльной стороной ладони он откинул со лба прядь и сквозь боль улыбнулся.
Не просто давался опыт. Он так и не понял, куда же убрать коровий хвост. От радости, что ли, от благодарности она мотала им беспрестанно, секла ему лицо, руки, глаза. И он догадался — технический все же человек, — нашел здесь же удобной формы увесистую железяку и, привязав к хвосту, снова присел на корточки. Но тут вдруг из глаз его брызнул яркий свет, и он повалился навзничь.
После этого и впрямь словно просветление наступило: он понял, что нужно не дергать по-глупому за соски, а захватывать пальцами изнутри порцию молока и выдавливать ее наружу.
Он натаскал ей сена, разгреб навоз и, пропотевший, с тяжелой одышкой, последний раз оглядел хлев.
— Ну вот, вроде бы и жить можно, — сказал Петрович.
Утро было пасмурным, тихим.
Когда он с полотенцем через плечо шел умываться на родничок, деревня уже проснулась. Слышались женские голоса, женские склоненные фигуры виднелись на участках.
«Где же мужики все?» — мимоходом подумал Петрович.
Один Егор попался навстречу, деловой, серьезный, с удочками в руках. Он поздоровался, но не остановился, видно, помнил давешнюю обиду.
«Он ведь леску у меня просил, — понял вдруг Петрович. — Леседь-то — леска». И вспомнил свои снасти, хранящиеся в кабинете.
Память, тяжелая, как гробовая плита, на секунду приотворила свой створ.
Рыжий котенок сидел на камне у соседского дома, поджидал, когда он приблизится.
— Рыжик, где твоя хозяйка? — спросил Петрович.
Котенок спрыгнул с камня, подошел к нему выгнув спину, трубой подняв хвост.
— Пятрович, чего хотел-то? — из-за забора откликнулась Анна-милиционерша.
— Уезжаю я, Анна Степановна. Андреевна проспится — пусть дом закроет и возьмет ключи.
— И куда же ты, Михайло Пятрович, на зиму глядючи? Опять к своим белым медведям? А сказывал — на завше. Вроде и пенсия у тебя справная, на жизнь хватит.
— На жизнь хватит. Да разве в ней дело, — погрустнел Петрович. — Трудно мне тут, не могу. Пойду. Давно собирались, еще с Марией. Родничок-то наш в Великую впадает. Посмотрю, как река течет, а по ней и дальше.
— Не, Петрович, где ж ему в Великую, — возразила Анна. — Еще Сороть на пути.
— Вот и пойду не торопясь, от родничка к Сороти, от Сороти к Великой. Погляжу, как там все… Время хватит.
— А чего, может, и дело удумал. Пойди, милый, пойди. Земля большая, может, и успокоит.
Котенок терся о его ноги и урчал.
— Я весь молоком пропах. Молоко, наверное, чует, — улыбнулся Петрович.
— Господи, царица небесна! — всплеснула Анна руками. — Да ты никак Пеструху угомонил? Неужто выдоил?
— Ага, — сказал польщенный Петрович. — Пальцы не разжимаются.
— Ну и мужик ты! Ай да мужик! Это видано ли дело? Мой-то ни в жисть бы не словчился, — преданно и восторженно глядела на него соседка. — Ну да иди, купайся. Я тебе в дорогу чего соберу.
— Не беспокойтесь, я налегке привык, — сказал Петрович не уходя. — Я вот спросить хотел, я Рыжика вашего хотел с собой взять. Отдадите?
— Ай и красивый он у нас. Я сама в него влюбимши без памяти. Може, щенка возьмешь? Я б те достала.
— Мне Рыжик нужен, — сказал Петрович.
— Видит бог, другому бы — ни в жисть, а тебе ладно, бери. Да гляди, не обидь его там, не потеряй. Рыжик один не может. Тихой он, смирной, такой еноха, ну вроде как ты. — Она перевела на котенка взгляд, и глаза ее часто заморгали.
— А жалко, — дрогнувшим голосом произнесла она, — тебя жалко, его жалко… Дай я тебя поцалую, добрый ты человек, горемычный.
И пока выходила через калитку, сняла платок, полыхнув рыжиной волос, отерла о ватник руки. Крепко обняв Петровича, трижды расцеловала.
— Иди, сердешный. Я зараз справлюсь, провожу тебя. Ты уж извиняй нас, ежели что… А про могилку не думай — приглядим.
— Зачем? — тихо, с усилием проговорил Петрович. — Не надо. Я сам.
И отвернувшись, быстро пошел к родничку.
До него было шагов двадцать, не более.
1982 г.