Я вернулся в роту. Старший лейтенант Сырцов перегородил мне дорогу, — пытался, видимо, объяснить свое поведение. Он даже улыбнулся, пугливо и гаденько.
Я бросил ему сквозь стиснутые зубы:
— Уйди с дороги!
Сырцов вздрогнул, его побелевшие глаза расширились, а рука по привычке рванулась к пистолету…
Старшина Оня Свидлер, следуя закону: любую передышку использовать для пользы дела, — очищал походную кухню, угощая ребят обедом в холодном виде: мало ли что произойдет в следующую минуту, сытые легче переносят невзгоды.
Бойцы расселись вдоль кювета и на самом дне его, где земля была немного похолоднее — лица их были разукрашены черными веснушками мазута, — делили между собой патроны и гранаты. Противотанковое ружье подсовывали, ради потехи, маленькому и щупленькому Юбкину. Тот возмущенно и почему-то брезгливо отпихивал его ногой.
— На черта сдалась мне эта жердь! — кричал он, выведенный из терпения надоедливыми и некстати развеселившимися товарищами; но большие, круглые, точно нарисованные глаза его оставались неподвижными и по-девичьи ласковыми. — Я под винтовкой-то гнусь в три погибели. Я, товарищ политрук, кроме ножниц, никакого оружия сроду в руках не держал…
— Бабьи локоны гладил, — не без ехидства пояснил долговязый носатый Чернов. — Хороша работенка, не пыльна…
— Бери, бери! — настойчиво совал Юбкину ружье сержант Сычугов. — Танк подшибешь, он тебе и взовьет кудри черные.
Юбкин опять отпихнул сапогом гладкий и длинный ствол.
— Что ты пристал! — грозно взвизгнул он и тут же умолк, виновато взглянув на Щукина. — Я до смерти боюсь этих танков. Рычат, как дикие звери, сердце в пятки закатывается…
Бойцы дружно рассмеялись.
— Куда же ты денешься, если танк прямо на тебя попрет? — допытывался Чернов, выскабливая со дна котелка холодную кашу. — Ножницами проткнешь или сердце в пятки и — наутек?
Юбкин тоже рассмеялся.
— Зачем наутек? Я за Чертыханова спрячусь. Он их, как орехи, щелкает…
— Ладно, — плутовато согласился Прокофий. — Я буду щелкать орехи, а ты ружье носить. Юбкин — мой Санча Панса, ружьеносец и брадобрей!
Ребята опять засмеялись. Юбкин на этот раз обиделся; вскочив на колени, жестикулируя, он с неожиданной горячностью накинулся на Чертыханова.
— Брадобрей! — передразнил он. — Много ты смыслишь в этом деле! Я не хвосты лошадям подрезал, как ты, а женщинам головы убирал. Знаете, товарищ политрук, какие я делал прически?.. Придет ко мне, ну, прямо, извините, простая баба, а уходит королева!..
— Теперь, товарищ политрук, в Горбатове простую женщину и не встретишь, одни коронованные особы выступают! — быстро и обрадованно откликнулся Чернов. — Мы сейчас, Юбкин, держим курс прямо на Оку. Может, немец поможет достигнуть и твоего Горбатова. Тогда я обязательно сделаюсь принцем крови.
— Нашел чему радоваться, дурачина! — одернул Чернова Прокофий. — Курс на Оку! Эка прелесть!.. Ты о Берлине думай. Вот там уж не теряйся, подхватывай какую-нибудь баронессу Лихтенбергскую…
Чернов возразил серьезно:
— Рад бы так думать, да фашист своими налетами, бомбами да минами все думы из моей головы выколачивает…
— Эх, ребята! — с сожалением проговорил белокурый и голубоглазый Суздальцев. — Швыряет нас фашист, как ветер-завихряй — листья. Мотаемся мы по свету… Но это ничего, все перетерпим… Об одном я болею: все вынесу, на коленях всю землю исползаю, одолею голод, страх, невзгоды, мытарства… Только бы не вышибло меня из игры раньше срока, только бы не отстать от наступающих! Не пропустить зарю победы…
— Не ко времени такие праздные мысли заимел, — заметил авторитетно сержант Сычугов. — Они при нашем положении — лишний груз для головы. Балласт.
Чернов утешающе и с веселым сочувствием похлопал пулеметчика по спине.
— Протопают наступающие мимо твоей могилки, Сережа, прямо на Берлин, крикнут тебе: «Спасибо за победу, пулеметчик Суздальцев!» А ты уж и не услышишь… Рановато ты ввязался в драку, волос не останется к концу войны…
— Опять ты, Чернов, дурак, как по нотам! — неодобрительно одернул его Прокофий Чертыханов. — Солдат ты ничего, при большой нужде и за настоящего сойдешь, и сноровка с фашистом управляться налицо, а вот соображений в тебе, или, проще сказать, тактичности, — с воробьиный нос. Не больше. Ты о могилке сказал бы мне. Я бы тебе ответил: сперва я вобью осиновый кол в могилу Гитлеру, потом с победой вернусь домой, наживусь вдоволь, потом тебя, дружка любезного, черта носатого, провожу в царствие небесное, а потом уж и сам лягу, окруженный не меньше как полсотней внуков…
— Вот это стратегический план! — воскликнул сержант Сычугов. — Пятилеток на двадцать рассчитан. Ну, перспектива!..
— Вот вам и перспектива! — На круглом, кирпичного цвета лице Чертыханова сияла плутовская ухмылка, неуклюжие пальцы ловко сворачивали из газетной бумаги громадную цигарку. — А ты — могилка!.. — не отставал он от Чернова. — Суздальцев — поэт. Ему без мечты нельзя. Он мечтает о победе, как о самой что ни на есть раскрасавице. И пускай мечтает, пускай надеется, пускай верит. Кто верит, тот и поженится, как по нотам…
— Суздальцев о красавице мечтает, а женится на ней другой. Вот это наверняка будет, как по нотам… — Чернов подполз к Чертыханову, прошептал, указывая на меня глазами: — Разузнай-ка у лейтенанта, в какую сторону мы лыжи навострим…
Чертыханов строго выпрямился и осуждающе покачал головой:
— Очень у тебя длинный нос, Чернов, вот и суешь ты его куда надо и куда не надо! Поубавить бы его не мешало…
Ребята рассмеялись. Чернов отодвинулся обиженный, проворчал с презрением:
— Эх, кирпич ты несуразный! Ступа неповоротливая! Жмот!..
— А ты разбежался: сейчас я тебе все тайны выложу, нанизывай на свой длинный нос…
Чертыханов умолк: по дороге шла такая же, как наша, группа человек в пятьдесят, организованно, сбитно, — тоже, должно быть, остатки роты… Командир, поговорив с генералом, побежал к майору Языкову.
Мы с политруком Щукиным сидели в нескольких шагах от своих бойцов и рассматривали карту: в составе только что сколоченного из разрозненных групп батальона нам предстояло пройти двенадцать километров в южном направлении. Задача — обеспечить переправу наших войск через Днепр.
7
К переправе рота прибыла ночью. Последние четыре километра мы двигались навстречу бесконечным эшелонам наших войск, уходящих на восток. Это были кадровые части, которые долго и успешно могли бы защищать оборонительные рубежи, но которые в силу создавшегося положения на всем фронте должны были отступить.
В сумраке, насквозь пропитанном все той же удушливой пылью, проходили люди, тянулись обозы, сердито ревели моторы тягачей, тащивших мертвые стволы пушек, на ощупь ползли, пересыпая пыль, буксуя, грузовики с потушенными фарами… Каждая ночь являлась расцвеченная кровавыми пятнами пожарищ — где-то, близко или далеко, что-то горело. Словно взорвалась плотина, прочно преграждавшая путь огню, и он, как после долгого заточения, выплеснулся на свободу, радостно завихрился по земле, заметался, наслаждаясь своей разрушительной и непокорной силой. Ненасытно, играючи, пожирал он все, что долго, с любовью, не жалея труда, свивал, строил, растил человек: очаги, запасы хлебов, школы; опаленные жаром, свертывались и чернели еще дедами взращенные плодоносящие сады… На багровом фоне зарев молчаливая и печальная процессия людей, подвод и машин казалась темной и страшной — не люди, а тени…
На мосту царило беспорядочное смешение голосов, топота ног по скрипучему настилу, шума работающих моторов; сквозь этот гул прорывалась вдруг матерная ругань, нетерпеливые, хлещущие автомобильные сигналы и визжащее, точно предсмертное, конское ржание. Движение по мосту оборвалось. Шаткие деревянные перила гнулись и трещали; людской поток, скатываясь с того берега, напирал все сильнее. Робкий лучик фонарика, скользнув по длинному стволу пушки, осветил высунувшегося из кабины шофера с перекошенным от ярости и нетерпения лицом, оскаленную морду лошади — ездовой удилами рвал ей рот, — прокрался по каскам столпившихся красноармейцев и упал вниз.