И когда-нибудь они будут также сидеть с Феней, тогда уже старые старики, и воротится сын – городовой боярин, или княжой ключник, или еще в каком высоком чине – и будет ласково-снисходительно беседовать со стариком отцом, и соседи набегут поглядеть на Федорова сына, подивиться конскому убору, седлу, дорогой одежде. И они с Феней тоже станут дивиться и гордиться сыном, а он, Федор, вспомнит о прежних своих путях, и посольской службе у князей, и о городах, которые видел: Владимире, Твери, Ростове, Господине Великом Новгороде. И они будут пить мед, и он, Федор, всплакнет по стариковской слабости, вспоминая прежние годы…
– Не пора ли свечу затеплить? – говорит Феня. – Тёмно уже!
Глава 127
Данил Лексаныч выстоял службу в Никитском монастыре, одарил братию, после проехал на Клещино-городище, где его с поклонами встречали прислуга и городищенские мужики. Походил по саду, хотел посидеть на траве, на старом валу, да не решился. Кабы один был, ничто! С терема, с гульбища, долго глядел на озеро. После закусил простоквашею и черным хлебом и к ночи воротился в Переяславль. Переяславским боярам обещал побывать у них зимой и отправился назад, на Москву, в которую он столько вложил труда, и сил, и прожитых лет, что уже понял: никогда оттоль не уедет.
Зимой Данил расхворался и в Переяславль не поехал. Он то лежал, то вставал, когда легчало. Иногда отправлялся в княжеском возке в монастырь в сопровождении младших сыновей, что ехали верхами по сторонам возка. В монастыре он, отстояв службу, трапезовал, оглядывал рубленые храмы и кельи, спрашивал отца архимандрита, не надобно ль чего для братии? Как-то смехом, а потом и серьезно повторил, что, ежели умрет, чтобы похоронили его на монастырском кладбище, и не особо, а «со всема вместе», в такой же, как и у прочих, простой могиле.
О Рождестве он зашел ко князю Константину Романовичу, что до сих пор сидел у него в Кремнике и, ежели не выезжал на охоту, обыкновенно читал то жития святых, то Девгениево деяние, или повесть об Акире Премудром. Держали князя по-прежнему «в чести»: со своими слугами, духовником, не урезывая ни стол, ни питье. И по-прежнему сердитый рязанский князь не желал отказаться от Коломны и тем освободить себя из заточения.
– Ты, Данил Лексаныч, уже и сам в домовину глядишь! Переяславль получил! И все тебе мало! Кажен год Рязань громят и свои и чужие! Наших князей давят в Орде, наши смерды угнаны в полон. За хребтом Рязани отсиживаетесь! И Юрий Владимирский выдал и бросил Рязань Батыю! А кто спасал честь земли и славу отню? Рязанский, наш, воевода, Евпатий Коловрат! И Всеволод Великий громил рязанские земли, и доброго слова не скажут о нас: буяны да воры – только и прозывания! Где удальцы и резвецы рязанские? Кости их белеют на полях! Где храмы и терема? И следа не осталось! Народ бежит. Были мастера, и златокузнецы, и книжному научению горазды. Где они? Но от великих князей черниговских и киевских корень наш, и свет древлеотческой старины еще теплится, яко лампада неугасимая, в рязанской земле! Мы с мечом, изнемогая, стоим на рубеже земли русской и что же видим от вас, владимирцев? Какую помочь либо хоть участие в нашей горькой судьбе? Где же ваша братняя любовь, где совесть, где копья и сабли ваши, где ваши великие полки?!
– Не дам тебе Коломны! И не проси. Умру, а не дам. Не отдам, дак хоть дети воротят в свой час! – гневно сказал Константин.
Данил обиделся.
– Ты сам, князь, немолод, о душе и тебе помыслить надоть! – отмолвил он. Засопел и не знал, что еще сказать. Так и ушел, едва простясь, и больше не заходил, только бояр посылал от времени до времени.
Для себя он подумал о душе. Заботливо составленная духовная перечисляла, чего и сколько следует жене, каждому из сыновей, на монастырь, на помин души, на бедных. Не забыты были ни кони, ни портна, ни сосуды, ни шитье, ни оружие. Москву Данила оставлял детям в нераздельное владение, заклиная их хранить мир и любовь. Духовную грамоту заверили архимандрит и старейшие бояре. До времени она хранилась также в Даниловом монастыре, а противень – во дворце, в ларе с прочими грамотами.
Глава 128
В феврале Данила слег. Овдотья и парила его и растирала. Данил лежал молча, выставив горбатый обострившийся нос, иногда подзывал сыновей, пытливо разглядывал и отсылал, приласкав.
Второго марта, когда уже стало ясно, что надо ждать конца, он принял схиму, причастился и соборовался. Четвертого марта, перед самым концом, вызвав сыновей, Данил знаком велел им наклониться к нему и прохрипел:
– Юрко нравный… крутой… А все одно не перечьте друг другу… Помните про веник!
Потом слабо махнул рукой и затих. Скоро задышался, хотел приподняться, помотал головой. Овдотья приникла к нему, выспрашивая:
– Чего, чего тебе?
Но он только захрипел и начал отваливаться. Дыхание, редкое и тяжелое, скоро прекратилось, и тело начало холодеть. Овдотья прикрыла ему глаза, подержала, давясь от слез, потом упала на грудь князю и навзрыд заплакала.
К Юрию в Переяславль послали срочного гонца. Говорили потом, что Юрия на похороны не отпустили переяславские бояре, боялись, что без него воеводы Андрея захватят город.
Хоронили Данилу, как он и велел, в Даниловом монастыре, на общем монастырском кладбище. Уже пригревало солнце и первые весенние капли опадали с ветвей на голубой ноздреватый снег.
Московский тысяцкий, великий боярин Протасий, плакал над гробом. И многие москвичи плакали, провожая своего князя, истинного основателя Москвы и родоначальника московского правящего дома, который, несмотря ни на что, был-таки и миролюбив, и тих, и кроток, и милостив, и не так уж несправедливо причтен впоследствии к лику святых[7].
Глава 129
Юрий прискакал в Москву на сороковины. Весной он успел нежданным набегом захватить Можайск, пленил тамошнего князя и присоединил Можайск к Московскому уделу. В Твери, узнав о новом захвате Юрия, забеспокоились. Однако Андрей все еще сидел в Орде, и Михаил Тверской, которому по лествичному счету после Андрея должно было достаться великое княжение, предпочел выжидать. (Поскольку Данила умер раньше брата Андрея, не побывав на владимирском столе, его потомки, с Юрия начиная, по лествичному счету теряли право на великокняжескую власть.) Проходило лето, колосились хлеба, облака дышали зноем, Андрей все не ехал. Наконец осенью великий князь воротился на Русь. Воротился с ярлыками от хана, с церковным жалованьем, надломленный и усталый.
Он прибыл в Кострому, где похоронили маленького Бориса, отслужил панихиду по сыну, посетил могилу, постоял, недоуменно глядя на известняковую плиту – все, что осталось от его прежних надежд. Ему захотелось спросить: «А где же сын? Приведите его». У него дернулась щека, он сдержался. Давыду с Жеребцом велел без жалости выколачивать с Костромы новые налоги – в Орде он издержался вконец, опустошив великокняжескую казну.
Вместо конного войска Тохта дал ему ярлыки к прочим князьям с призывом жить в мире и урядить о переяславском княжении между собой. Возможно, будь жив Борис, Андрей теперь и не посмотрел бы на ханские ярлыки, собрал рати и вышвырнул этого рыжего щенка из Переяславля. Но он смертельно устал. И драться было не для кого. Для него самого наступило пресыщение властью.
Андрей разослал гонцов ко всем русским князьям, созывая на снем. Начались долгие пересылки и выбор места. Юрий наотрез отказывался ехать во Владимир. Наконец порешили собраться на спорной земле, в самом городе Переяславле, у Юрия.
Андрей понимал, что, соглашаясь на снем в Переяславле, он уже почти уступил сыну Данилы. Так и получилось. Долгие переговоры окончились ничем. Постановили в конце концов до поры оставить удел Юрию, отобрав у него великокняжеские доходы с Переяславля. Юрий тотчас отослал новые подарки в Орду и начал всячески затягивать с выплатою даней, обещать – не давать, держать – не пускать, и дотянул до весны, до распутицы, а там и до Петрова дня, хотя Андрей уже начал собирать войска. Но тут великий князь, к счастью для Юрия, занемог, и рати не вышли в поход.