А тут (уже далеко издали доносились радостные девичьи голоса: «Я изъевши пироги, да тещу-то в кулаки. Весел я, весел, со всема расстался!»), а тут все то же, что и прежде, и так же водят этот хоровод, и так же насмешливо опевают… И с грустной усмешкой Федор подумал, что теперь это уже и к нему относится. Вот он «вылез», поднялся – куда? Влез повыше, а какой-нибудь Окинф Великой и в дому не всегда примет, на крыльцо выйдет баять, а уж князь – и говорить нечего, добро, что запомнил в лицо. Куда он вылез? Оторвался, скорей! А они все те же, и так же и при дедах-прадедах, и тогда, до Батыя, и при Юрии, и до Юрия, и тогда, когда Велесу кланялись еще… Ну, тогда, почесть, такого и не баяли. Незачем было. Всяк оставался у себя в роду, в принятые не лезли! А потом пришли князья, обложили данями, построили города, храмы. А потом явились татары… Не важно, как взята власть. Важно, как после себя ведут. (Это уж Федор, всякого насмотрясь, начал понимать.) И не важно, наверно, сколь имеешь добра. Важно, как и кем защищено оно, это добро. Оттого и самое главное не добро, а власть! Это главное, это самое важное. Кто сумеет обещать, чтобы дом был цел, чтобы не сгорел хлеб, чтобы тать не пограбил клеть и ворог не увел скота и детей. Чтобы баба рожала не на снегу, а в теплой избе, чтобы было молоко для детей и мясо для мужиков, и не подаренное, нет! Сами наработают! А – сбереженное чтоб… Дак пущай и татары, да хозяева! А в Орде война. Второй год замятня. Тохта на Телебугу. Потом Ногай убил Алгуя и Телебугу. Сказывают: прикинулся хворым, заманил и убил. Теперь, слышно, Ногай и с Тохтою в ссоре. Тоже и степи не поделят!
Набежало облако, потянуло холодом.
Победит Тохта, как говорит Козел, Окинфов прихвостень, устоит ли тогда и его, Федорово хоромное строение? Давно ли князь Андрей с татарами зорил Переяславль!
Гроза, однако, будет. Марит с утра!
Федор, озрясь на небо, где вставала, неведомо отколь взявшаяся, густо-сизая, в основании словно клубящаяся туча, застегнулся и пришпорил коня.
Дома Федор узнал, что у князя Дмитрия в Орде умер младший сын, Александр, оставленный отцом при Ногае.
Княжича все знали. Помнили в лицо, молодого, красивого. Бабы плакали. Соседка сказывала, причитая:
– Я-то наревелась! Такой-то был славный, такой приветный!
Про то, что давешней грозой в Криушкине убило знакомого мужика, говорили куда меньше.
Злую весть подтвердил прискакавший Козел. Вошел, независимо цыкнул, поплевал на пол. Расселся, не сняв шапки. И Федор во все время разговора мучался от того, что сказать другу про шапку было совестно, да еще подумает, что гнушаешься им, в холопстве-то, и Федор перемолчал.
Как умер княжич Александр, или даже был убит кем, было неясно. Но Федор, как и все, знал, что именно его, а не Ивана прочил великий князь себе в наследники. «Что будет теперь?» – гадали мужики.
Ойнас встретил хозяина приветливо. У него, как скоро узнал Федор (Феня рассказала вечером в постели), завелась на селе сударушка, вдовка, «и с того Яшка веселый стал». Ну, добро!
Мать как-то усохла, стала костистей и словно меньше ростом. У нее нынче выпали три зуба впереди, и в улыбке обнажались пустые десны. Феня ходила напоследях, лицо – в коричневых пятнах, особенно некрасивая и беззащитная. Федору стало жалко ее. Назавтра он преподнес ей золотые сережки:
– Тверская княжна подарила для тебя!
Феня даже рот открыла, с ужасом подержала в руке, хотела примерить, но вдруг положила назад и заплакала. Сережки смотрела мать. Тоже примерила. Достала свою праздничную, шитую серебром головку:
– С простым повойником и не оденешь!
Гляделась в медное зеркало. Сережки даже и ей казались слишком дороги, хоть мать и умела носить дорогое. Наконец сняла, протянула снохе:
– На, держи!
Феня спрятала серьги, так и не примерив.
Грикшу нынче Федор не увидел. Старший брат по делам архимандрии был в Москве, у князя Данилы. «Налажал князю монастырь», как объяснила мать. Федор не очень понял, но из расспросов выяснил, что брат вроде собирается даже и перебираться в Москву, где стараниями князя Данилы устроялась архимандрия, и подивился: ему казалось, бросить навовсе родной Переяславль, свой дом, свою деревню решительно невозможно. Да и с какой стати от великого князя перебираться к удельному? Грикша, видно, тоже что-то учуял еще прежде других. Невесел оказался нынешний приезд Федора в Переяславль!
Глава 81
Рано утром Федор вздел самое дорогое платье и перепоясался. Ойнас уже приготовил коня и теперь ждал, держа Серого в поводу. Феня вышла, переминаясь, поддерживая живот. Вот уж не похожа на боярыню! – подумал Федор, вдевая ногу в стремя. Простившись с ней и с матерью, что всплакнула напоследок по молодом княжиче, кивнув Ойнасу, он выехал со двора. Явиться следовало к Гавриле Олексичу или к его сыну Окинфу Великому, что все чаще замещал отца в делах и даже в великокняжеской думе, а уж вместе с ним – ко князю Дмитрию.
Окинф вдосталь продержал Федора на сенях. Величается поболе князя самого! Наконец вышел – большой, с головы до ног облитый золотом. Подмигнул, и Федор принужденно улыбнулся (боярин явно считал, что проторчать у него в хоромине битых два часа – великий почет). Потом постарался насупить брови, изронил:
– Горе-то великое!
И все слуги, горохом высыпавшие вслед за господином, понурились и склонили головы.
– Да, горе, – ответил Федор.
Окинф внимательно глянул на посыльного, посопел, откашлялся. Ему подали дорожный вотол (проехать было несколько шагов, по городу), и все стали спускаться с крыльца. Кто-то из холопов стал на колени у стремени и наклонился, чтобы боярин мог наступить на него, усаживаясь на коня. Федор едва выдержал, хотелось ускакать вперед. (Не приведи Господь! Верно, что лучше в лаптях на княжом дворе, чем в красных сапогах на боярском!) Шагом выехали. Шагом – слуги бежали вслед и по сторонам – повернули на Красную площадь. Тут Окинф нежданно пустил коня вскачь, и Федор, едва успел сделать то же. В несколько прыжков они были у крыльца и, круто осадив взоржавших скакунов, слезли с коней. Окинф тут уже не воспользовался услугами холопа, слез сам, и довольно ловко, так что и снова Федор едва успел повторить движение Окинфа и оказаться одновременно с ним на земле. Стража, как это всегда было, когда Федор входил гонцом к любому князю, не остановила их вопросом: кто таковы? Окинфа Великого все знали в лицо. Дмитрий тоже принял их не стряпая.
После уставных поясных поклонов (Дмитрий встретил их стоя, но сразу сел в кресло, как подобало князю) Окинф, по приглашению великого князя, уселся, а Федор продолжал стоять, но князь сделал знак рукой, и он сел тоже – дело было беседное, не посольское.
По тяжелому, какому-то мертвому на этот раз, в отечных мешках под глазами лицу великого князя, по его словно под гнетом полуопущенным плечам и тяжело и бессильно брошенным дланям Федор понял, что про смерть сына князь уже знает и весть эта ему безмерно тяжка.
Когда Федор, спрошенный в свой черед, сказал, что Михайла Тверской хочет, кажется, отказаться от великокняжеской помочи и отослать всех переяславцев назад, князь Дмитрий только устало кивнул головой. В глазах его не зажглось былого грозного огня, и руки не сжались в кулаки. «Что Новгород?» – спросил он, но и тут ясно было, что мыслями князь далеко от новгородских, как и любых других, дел.
Что-то жалкое и бесконечно усталое на миг проглянуло в лице Дмитрия, когда Окинф передал, что тело княжича ради весенней распуты задержалось в пути.
– Что отец? – спросил Дмитрий Окинфа.
– Батюшка нездоров зело! – ответил тот совсем иным, чем в своем тереме, не звонко-раскатистым, а сдержанно-участливым голосом. Федор подумал вдруг, что все, что сказал или скажет Окинф, одна сплошная ложь. Ложь, что он горюет о смерти княжича, ложь, что думает о делах княжьих, ложь и то, что старый Гаврило Олексич болен – верно и тут у них какой-то свой и вряд ли добрый умысел.